же вы думаете? Верно! В этом шестифутовом пространстве мои рабочие оставили кучу мусора.
Джаспер заявляет, что подобная точность — это «дар свыше».
— И никакой это не дар свыше, — отвечает Дердлс, ничуть не польщенный такой похвалой. — Это я трудом добился. Дердлс все свои знания из земли выкапывает, а не хотят выходить, так он еще глубже да глубже роет, пока не подцепит их под самый корень. Эй ты, Депутат!
— Кук-ка-реку! — пронзительно откликается Депутат, снова отбегая подальше.
— Вот тебе твои полпенни. Лови! А как дойдем до «Двухпенсовых номеров», так чтоб я больше тебя не видел.
— Будь начеку! — ответствует Депутат, ловя на лету монетку и этой мистической формулой выражая свое согласие.
Им остается пересечь небольшой пустырь — бывший виноградник, некогда принадлежавший бывшему монастырю, а затем они вступают в тесный переулок, где уже издали виден приземистый и обшарпанный двухэтажный деревянный домишко, известный в Клойстергэме под названием «Двухпенсовых номеров для проезжающих»; дом этот, весь какой-то перекривленный и в такой же мере шаткий, как и моральные устои самих проезжающих, явно уже близится к разрушению; мелкий переплет в полукруглом окне над дверью почти весь выломан, и такие же дыры зияют в грубой изгороди вокруг истоптанного палисадника; ибо проезжающие питают столь нежные чувства к своему временному пристанищу (или так любят в дальнейших своих странствиях разводить костры на краю дороги), что, когда под воздействием уговоров или угроз соглашаются, наконец, покинуть милый их сердцу приют, каждый насильственно завладевает какой-нибудь деревянной памяткой и уносит ее с собой.
Для придания этой жалкой лачуге сходства с гостиницей, в окнах повешены традиционные красные занавески, вернее обрывки занавесок, и сквозь это рваное тряпье грязными пятнами просвечивают в ночной темноте слабые огоньки сальных огарков с фитилями из хлопка или сердцевины камыша, еле тлеющих в спертом воздухе двухпенсовых каморок. Когда Дердлс и Джаспер подходят ближе, их встречает надпись на бумажном фонаре над входом, уведомляющая о назначении этой хибары. Кроме того, их встречают пять или шесть неведомо откуда высыпавших на лунный свет безобразных мальчишек, то ли двухпенсовых постояльцев, то ли их приспешников и услужающих, на которых присутствие Депутата действует как запах падали на стервятника; они слетаются к нему со всех сторон, словно грифы в пустыне, и тотчас принимаются швырять камнями в него и друг в друга.
— Перестаньте, звереныши, — сердито кричит на них Джаспер, — дайте пройти!
На этот окрик они отвечают еще более громкими воплями и еще более яростным обстрелом, согласно обычаю, прочно установившемуся за последние годы в наших английских селениях, где принято теперь побивать христиан камнями, как во времена великомученика Стефана. Все это, однако, мало трогает Дердлса; ограничившись замечанием, в данном случае довольно справедливым, что у этих юных дикарей отсутствует цель в жизни, он бредет дальше по переулку.
На углу Джаспер, еще не остывший от гнева, придерживает за локоть своего спутника и оглядывается назад. Все тихо. Но в ту же минуту далекий крик «будь начеку!» и пронзительное кукареканье, как бы исшедшее из горла какого-то высиженного в аду Шантеклера, возвещает Джасперу, под чьим метким огнем он находится. Он заворачивает за угол — тут уж он в безопасности — и провожает Дердлса до самого дома, причем почтенный гробовых дел мастер так качается на ходу, спотыкаясь об усеивающие его двор каменные обломки, как будто и сам стремится залечь в одну из своих незаконченных могил.
Джон Джаспер по другой дороге возвращается в домик над воротами и, отомкнув дверь своим ключом, неслышно входит. В камине еще тлеет огонь. Он достает из запертого шкафа странного вида трубку, набивает ее — но не табаком — и, старательно размяв это снадобье чем-то вроде длинной иглы, поднимается по внутренней лесенке, ведущей к двум верхним комнатам. Одна из них его собственная спальня, другая — спальня его племянника. В обеих горит свет.
Племянник спит мирным и безмятежным сном. Джон Джаспер с незажженной трубкой в руке стоит с минуту у его изголовья, пристально и с глубоким вниманием вглядываясь в лицо спящего. Затем на цыпочках уходит к себе, раскуривает свою трубку и отдается во власть Призраков, которыми она населяет глухую полночь.
Глава VI
Филантропия в Доме младшего каноника
Достопочтенный Септимус Криспаркл (названный Септимусом потому, что ему предшествовала вереница из шести маленьких Криспарклов, угасавших один за другим в момент рождения, как гаснет на ветру слабый огонек лампады, едва ее успеют зажечь), пробив своей красивой головой утренний ледок в заводи возле клойстергэмской плотины, что весьма способствует укреплению его атлетического тела, теперь старается дополнительно разогнать кровь, с великим искусством и такой же удалью боксируя перед зеркалом. В зеркале отражается очень свежий, румяный и цветущий здоровьем Септимус, который то с необычайным коварством делает ложные выпады, то ловко увертывается от ударов, то свирепо бьет сплеча; и все это время лицо его сияет доброй улыбкой, и даже боксерские перчатки источают благоволение.
До завтрака еще есть время; сама миссис Криспаркл — мать, а не жена достопочтенного Септимуса — только что сошла вниз и дожидается, пока подадут чай. Когда она показалась, достопочтенный Септимус прервал свои упражнения и, зажав боксерскими перчатками круглое личико старой дамы, нежно его расцеловал. Затем вновь обратился к зеркалу и, заслонясь левой, правой нанес невидимому противнику сокрушительный удар.
— Каждое утро, Септ, я этого боюсь, — промолвила, глядя на него, старая дама. — И когда-нибудь оно- таки случится!
— Что случится, мамочка?
— Либо ты разобьешь трюмо, либо у тебя лопнет жила.
— Даст бог ни того, ни другого не будет, мама! Разве уж я такой увалень? Или у меня плохое дыханье? Вот посмотри!
В заключительном раунде достопочтенный Септимус с молниеносной быстротой расточает и парирует жесточайшие удары и, войдя в близкий бой, кончает захватом головы противника — под таким названием известен этот прием среди знатоков благородного искусства бокса, — но делает это так легко и бережно, что на зажатом под его левым локтем чепчике миссис Криспаркл не смята и не потревожена ни одна из украшающих его сиреневых или вишневых лент. Затем он великодушно отпускает побежденную, и как раз вовремя — он только успел бросить перчатки в шкаф и, отвернувшись к окну, принять созерцательную позу, как вошла служанка, неся чайный прибор. Когда приготовления к завтраку были закончены и мать с сыном снова остались одни, приятно было видеть (то есть было бы приятно всякому третьему лицу, если бы таковое присутствовало на этой семейной трапезе, чего никогда не бывает), как миссис Криспаркл стоя прочитала молитву, а ее сын — даром что он теперь младший каноник и ему всего пяти лет не хватает до сорока, — тоже стоя, смиренно внимал ей, склонив голову, точно так же как он внимал этим самым словам из этих самых уст, когда ему всего пяти месяцев не хватало до четырех лет.
Что может быть милее старой дамы — разве только молодая дама, — если у нее ясные глаза, ладная пухленькая фигурка, спокойное и веселое выражение лица, а наряд как у фарфоровой пастушки — в таких мягких тонах, так ловко пригнан и так ей идет? Ничего нет на свете милее, часто думал младший каноник, усаживаясь за стол напротив своей давно уже вдовствующей матери. А ее мысли в такую минуту лучше всего можно выразить двумя словами, которые часто срываются с ее уст во время разговора: «Мой Септ!»
Эти двое, сидящие за завтраком в Доме младшего каноника в городе Клойстергэме, удивительно подходят ко всему своему окружению. Ибо этот уголок, где в тени собора приютился Дом младшего каноника, это очень тихое местечко, и крики грачей, шаги редких прохожих, звон соборного колокола и раскаты соборного органа не только не нарушают объемлющей его тишины, но делают ее еще более глубокой. В течение столетий раздавался здесь лязг оружия и клики надменных воинов; в течение столетий крепостные рабы влачили здесь бремя подневольного труда и умирали под его непосильной тяжестью; в течение столетий могущественный монашеский орден творил здесь иногда благо, а иногда зло — и вот никого из них уже нет, — и пусть, так лучше. Быть может, только тем и были они полезны, что оставили после себя этот благодатный покой, ныне здесь царящий, эту тихую ясность, которая нисходит здесь в душу