произведение искусства, в котором я признал копию с гравюры, впервые опубликованной сорок или пятьдесят лет тому назад в книге покойной миссис Троллоп об Америке [168]. Число этих неутомимых благодетелей рода человеческого, готовых всего за какие-нибудь пять — десять фунтов пережить меня на много лет, было поразительно! Не уступало ему и число тех, кто хотел, с целью заслужить отпущение грехов, тратить — а ни в коем случае не копить! — значительные суммы денег.

Пробралась на закладку, которая должна была оставаться совершенно чистой, и реклама различных чудодейственных лекарств и машин. При этом особенно бросалось в глаза, что каждый из рекламирующих что-либо, будь то в духовной или чисто материальной области, знал меня, как свои пять пальцев, и видел меня насквозь. Я был как бы прозрачной, принадлежащей всем вещью, и каждый считал, что находится со мною в на редкость близких отношениях. Несколько общественных учреждений имели очень лестное мнение о таких сторонах моей души, малейших признаков которых я, даже при наиболее тщательной самопроверке, так и не обнаружил у себя. Однако именно этим сторонам моей души и были адресованы аккуратные маленькие печатные бланки, начинающиеся словами: «Настоящим дарю и завещаю…»

Возможно, мои слова о том, что из всех записей на этой странной закладке наиболее искренним, наиболее скромным и наименее самонадеянным показалось мне письмо впавшего в самообман изобретателя таинственного способа «прожить четыреста или пятьсот лет», будут сочтены преувеличением. В действительности это вовсе не так, я высказываю их с глубокой и искренней убежденностью. С этой убежденностью и с добродушной усмешкой, относящейся ко всему остальному, я переворачиваю закладку в Книге Жизни и продолжаю свои записи.

XXXVII. Призыв к полному воздержанию

В минувший троицын день, ровно в одиннадцать часов утра, под окнами моей квартиры внезапно возникло странное существо, наряженное нелепейшим образом и восседающее верхом на лошади. На нем были сапоги, мешковатые штаны цвета недопеченного хлеба, принадлежащие какому-то весьма объемистому человеку, и голубая рубаха, раздувшиеся полы которой были засунуты за пояс упомянутых штанов; пиджака на нем не было; через плечо тянулась красная перевязь; на голове высилась алая, отдаленно схожая с военной, шапка, украшенная спереди плюмажем, который в глазах неискушенного человека мог бы сойти за полинявший флюгер. Отложив в сторону газету, я с изумлением оглядел этого ближнего своего. Мой ум осаждали всевозможные предположения: позировал ли он какому-нибудь художнику для фронтисписа нового издания «Sartor Resartus»[169] или же его скорлупа и оболочка, как выразился бы уважаемый герр Тойфельсдрек[170], были позаимствованы у какого-нибудь жокея, в цирке, у генерала Гарибальди, у дешевых фарфоровых безделушек, в игрушечной лавке, у Гая Фокса, в музее восковых фигур, у золотоискателей, в Бедламе или у всего этого вместе взятого? Тем временем лошадь ближнего моего, отнюдь не по своей доброй воле, спотыкалась и скользила на гладких булыжниках Ковент-Гарден-стрит, и конвульсивные старания всадника не свалиться через голову лошади вызывали пронзительные крики у сочувствовавших ему женщин. В разгар этих упражнений, а именно в тот критический момент, когда хвост его боевого коня оказался в табачной лавке, а голова где-то в другом месте, к всаднику присоединилось еще двое подобных же чудо-всадников, лошади которых также спотыкались и скользили, заставляя первую спотыкаться и скользить еще отчаянней. Наконец этот Гилпинианский триумвират остановился и, повернувшись к северу, взмахнул одновременно тремя правыми руками, как бы отдавая невидимым войскам приказ: «Вперед, гвардия! В атаку!» Вслед за этим загремел духовой оркестр, вынудивший верховых мгновенно умчаться в какой-то отдаленный уголок земного шара, в направлении Сэррейских холмов.

Сообразив по этим признакам, что по улицам проходит процессия, я распахнул окно и, высунувшись наружу, имел удовольствие наблюдать ее приближение. Это была, судя по плакатам, процессия трезвенников, настолько многочисленная, что на прохождение ее потребовалось двадцать минут. В ней участвовало множество детей, причем некоторые из них были в столь нежном возрасте, что покоились на руках у своих матерей, словно для того, чтобы во время шествия практически продемонстрировать свое воздержание от спиртного и приверженность к некоему безалкогольному напитку. Вид у процессии, в общем, был приятный, как это и подобает добродушно настроенной, праздничной толпе опрятно одетых, веселых и благопристойных людей. Она сверкала лентами, мишурой в перевязями через плечо и так изобиловала цветами, как будто они произросли в несметном количестве благодаря щедрой поливке. Погода стояла ветреная, и огромные плакаты вели себя со строптивостью, заслуживавшей всяческого порицания. Каждый из них, укрепленный на двух шестах и натянутый на полдюжину шнуров, несли, как принято было писать в изящной литературе прошлого века, «разношерстные люди», и на меня произвела сильное впечатление выраженная на их поднятых кверху лицах озабоченность — нечто среднее между озабоченностью Эквилибриста и той, что сопутствует запусканию бумажных змеев, с примесью возбуждения рыболова, снимающего с удочки свою чешуйчатую добычу. От порыва ветра какой-нибудь плакат внезапно вздрагивал и несноснейшим образом кренился. Чаще всего это случалось с ярко расцвеченными плакатами, которые изображали опухшего от чая и воды джентльмена в черном в тот знаменательный момент, когда он наскоро обращает на путь нравственности целую семью, опустившуюся от пьянства и подавленную нуждой. Раздутый ветром джентльмен в черном начинал тогда вести себя с совершенно непозволительным легкомыслием, а захмелевшая от пива семья хмелела еще больше и яростно пыталась избавиться от его увещания. Некоторые из надписей на плакатах были весьма решительного характера, как, скажем: «Мы никогда, никогда, никогда не отступимся от насаждения трезвенности!» — или выражали другие, столь же твердые намерения, напоминающие скептически настроенным людям слога миссис Микобер: «Я никогда не покину мистера Микобера», я об ответе мистера Микобера: «Право же, дорогая, я не слышал… чтобы хоть одна живая душа требовала, чтобы ты поступила подобным образом».

Время от времени участников процессии охватывало уныние, которое я сначала никак не мог объяснить. Но, немного присмотревшись, я понял, что это вызывалось приближением палачей — страшных должностных лиц, обязанных произносить речи, — которые ехали в открытых экипажах в различных пунктах шествия. Движению этих ужасных колесниц с палачами неизменно предшествовала темная туча и ощущение сырости, как будто от множества мокрых одеял; и я заметил, что тех несчастных, которые следовали за палачами вплотную и потому вынуждены были созерцать их скрещенные на животах руки, самодовольные лица и угрожающе надутые губы, туча окутывала плотнее и сырость пронизывала сильнее, чем тех, что шли впереди. У некоторых из них я заметил столь мрачную неприязнь к властелинам эшафота и столь явное желание разорвать их на куски, что почтительно выразил бы устроителям процессии пожелание о том, чтобы в следующий троицын день палачей направляли к месту их зловещей деятельности безлюдными улицами и в наглухо закрытых повозках.

Процессия составилась из нескольких более мелких процессий, организованных но муниципальным округам столицы. Когда мимо проходил патриотический Пекем, я ощутил как бы веяние аллегории. Подумалось мне об этом потому, что Пекем развернул шелковое знамя, потрясшее небо и землю надписью: «Пекемское спасательное судно». Поскольку никакого судна поблизости не было, хотя за знаменем и следовали сами спасатели в образе «храброй, доблестной команды» в морской форме, я стал размышлять над тем фактом, что географы описывают Пекем как удаленное от моря поселение, все побережье которого ограничивается бечевником Сэррейского канала, и что на штормовой станции канала, как мне известно, ни одного спасательного судна нет. Отсюда я и сделал вывод об аллегорическом смысле и вместе с тем пришел к заключению, что если патриотический Пекем пленен пьянящим поцелуем поэзии, то это как раз и был пьянящий поцелуй поэзии, пленивший патриотический Пекем.

Я уже говорил, что вид у всей процессии был, в общем, приятный. Это выражение я употребил в его прямом смысле, который сейчас поясню. Он связан с заголовком этого очерка и предполагает небольшое, но справедливое испытание ревнителей умеренности их же собственным способом. Часть участников процессии шла пешком, другая часть ехала во всевозможных экипажах. И если на первых смотреть было приятно, то другие, наоборот, вызывали неприятные чувства, ибо никогда еще и ни при каких обстоятельствах я не видел, чтобы лошади были так перегружены, как в этой процессии. С лошадьми ревнители умеренности обращались неумеренно и безжалостно, и если, конечно, не считать, что огромные фургоны с десятью — двадцатью пассажирами — это умеренный груз для несчастного животного. Зачастую как самые маленькие и слабые, так и самые большие и сильные лошади были до того бессовестно перегружены, что Обществу охраны животных от жестокого обращения давно следовало бы за них вступиться.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату