радость, хотя такая радость живет и умирает в слезах, — в одну из таких прогулок в тихие вечерние сумерки, когда и небо, и земля, и воздух, и чуть слышно журчащая речка, и далекий колокольный звон — все отвечало чувствам бесприютного ребенка и рождало в нем умиротворяющие мысли, правда несвойственные детскому возрасту с его бездумными забавами, — в одно из этих странствований за городом, которые были для нее теперь единственной усладой и отдыхом от забот, она все еще медлила у реки, хотя сумрак уступил место тьме и перешел в ночь, и ощущала такое слияние с мирной, безмятежной природой, что, если бы в этой тишине вдруг раздался громкий людской говор и засверкали огни, одиночество показалось бы ей несравненно тягостнее.
Сестры давно ушли домой, и она осталась одна. Высоко над нею звездное небо кротко сияло в беспредельном воздушном просторе, и, вглядываясь в его глубину, она различала все новые и новые звезды, казалось, вспыхивавшие у нее на глазах, а за ними еще, еще, и, наконец, все необъятное пространство небесного свода засияло перед ней вечными, неугасимыми огнями, которым не было числа. Она нагнулась над спокойной рекой и увидела там отражение того же величественного звездного строя, что явился голубю в зеркале вод, разлившихся над горными вершинами и похоронивших в своей бездонной глубине все живое.
Боясь нарушить безмолвие ночи и ее очарование, девочка почти не дыша сидела под деревом. И время и место — все будило в ней мысль за мыслью, и она думала с надеждой, — а может быть, не столько с надеждой, сколько с покорностью, — о прошлом и настоящем и о том, что ждало ее впереди. Последнее время между ней и дедом постепенно возникло отчуждение, и сносить это было тяжелее, чем все прежние горести. Каждый вечер, а часто и днем, старик куда-то уходил, один; и хотя она знала куда, знала, что его влечет, слишком хорошо знала — по непрестанной утечке денег из ее тощего кошелька и по изможденному лицу деда, — он избегал всяких расспросов, держал свою тайну про себя и сторонился внучки.
Она раздумывала над этой переменой с грустью, омрачавшей для нее тихий вечер, как вдруг где-то вдали на колокольне пробило девять. Бой часов заставил ее встать, и она побрела по направлению к городу, по-прежнему погруженная в свои мысли.
На пути ей встретились узкие мостки через ручей, и, пройдя по ним в поле, она увидела впереди красноватый свет, а приглядевшись повнимательнее, убедилась, что это костер, около которого сидят, вероятно, цыгане из разбитого немного в стороне от дороги табора. При ее бедности ей нечего было бояться этих людей, и она не стала обходить их, не желая делать большой крюк, а только прибавила шагу.
Подойдя ближе к табору, она, движимая любопытством, бросила робкий взгляд в ту сторону. У костра, спиной к ней, сидел человек, резко освещенный огнем, и, увидев его, она сразу остановилась. Потом, словно уверив себя, что этого не может быть, что это совсем не тот, кто ей показался, — пошла дальше.
Но тут у костра заговорили, и голос говорившего слов она разобрать не могла — был знаком ей, как свой собственный.
Она остановилась и посмотрела назад. Человек, который раньше сидел у костра спиной к дороге, теперь поднялся и стоял, опираясь обеими руками о палку. Его позу, так же как и голос, она узнала сразу. Это был ее дед.
В первую минуту она чуть было не окликнула его, но потом спохватилась: а что это за люди, почему он очутился с ними здесь? Смутное, нехорошее предчувствие охватило ее, и, повинуясь ему, она пошла к табору, но не напрямик через поле, а вдоль живой изгороди, разделявшей его на части.
Подкравшись на несколько шагов к костру, она спряталась среди кустов, откуда можно было все видеть и слышать, оставаясь незамеченной.
В других цыганских таборах, встречавшихся им раньше, сновали и женщины и дети, а здесь был только один рослый, плечистый цыган. Он стоял со сложенными на груди руками у дерева и то посматривал на огонь, то переводил глаза с густыми черными ресницами на тех троих у костра, и с плохо скрываемым любопытством прислушивался к их разговору. Из этих троих один был ее дед, а остальные двое — Айзек Лист и его здоровяк приятель — игроки, попавшиеся им в трактире в ту памятную грозовую ночь. Тут же неподалеку виднелся низенький цыганский шатер, но в нем как будто никого не было.
— Ну, что ж вы не уходите? — заглядывая снизу старику в лицо, спросил здоровяк, с удобством развалившийся на траве. — Торопились не знаю как минуту назад! Идите — воля ваша.
— Не задирай его! — Айзек Лист, сидевший у костра на корточках, точно лягушка, прищурился и так завел глаза вбок, что ему перекосило всю физиономию. — Он ничего обидного не сказал.
— Я стал нищим по вашей милости! Вы грабите меня и надо мной же насмехаетесь, глумитесь! — заговорил старик, обращаясь то к одному, то к другому. — Вы сведете меня с ума!
Растерянность и беспомощность этого седовласого младенца так резко расходились с коварством пройдох, в руки которых он попал, что сердце у девочки защемило от боли. Но она заставила себя выслушать все до конца и не упустила ни одного слова, ни одного взгляда.
— Это еще что за разговоры, черт подери! — крикнул здоровяк, приподнимаясь на локте. — Он, видите ли, стал нищим по нашей милости! Вы сами пустили бы нас по миру, если бы могли, да только где вам! Тоже, игрок! Эти жалкие крохоборы, слюнтяи всегда так! Как проигрыш, так они скулят, а обчистят других сами — и глазом не сморгнут. Его, видите ли, грабят! — еще громче крикнул он. — Поделикатнее надо выражаться, черт вас возьми!
Здоровяк снова растянулся на траве и раза два злобно дрыгнул ногой в знак крайнего негодования. Он, видимо, взял на себя роль задиры, а его дружок роль миротворца — и, кроме старика, это было бы ясно всякому, так как они совершенно открыто переглядывались между собой и с цыганом, который, сверкая зубами, одобрительно посмеивался над их издевательскими шуточками.
Минуту старик беспомощно молчал, потом повернулся к своему мучителю: — Вы сами только что говорили о грабеже. Зачем же нападать на меня? Ведь говорили, говорили?
— Я не собираюсь грабить своих партнеров. Законы чести свято соблюдаются между… между джентльменами, сэр! — возразил ему здоровяк, вовремя спохватившись, чтобы не сказать совсем другого слова.
— Не придирайся к нему, Джоул, — остановил его Айзек Лист. — Видишь, он сам жалеет, что наговорил лишнего. Ну, продолжай, ты ведь хотел что-то сказать.
— Размазня я, сущий теленок! — воскликнул мистер Джоул. — Сижу тут с вами на старости лет, навязываюсь людям со своими советами, а они плюют на них и меня же ругают. Всю жизнь я из-за этого страдал. Но что с собой поделаешь! Учили меня, учили, а с сердцем не могу сладить, очень уж оно у меня жалостливое.
— Говорю я тебе, он во всем раскаивается, — продолжал увещевать его Айзек Лист. — Раскаивается и хочет послушать, что ты скажешь.
— А вот хочет ли?
— Хочу, — простонал старик и, опустившись на траву, стал раскачиваться всем телом взад и вперед. — Говорите! Я не могу больше бороться. У меня нет сил. Говорите!
— Ладно, — сказал Джоул. — Начну с того места, на котором вы вдруг заартачились. Так вот, если вам кажется, будто счастье повернется теперь в вашу сторону, в чем я тоже не сомневаюсь, а больших денег у вас нет — на две-три партии кряду и то не хватает, воспользуйтесь тем, что вам подсовывает сама судьба. Возьмите заимообразно, а как только сможете, вернете долг сполна.
— О чем тут спорить! — ввернул Айзек Лист. — Если у этой почтенной женщины из музея восковых фигур действительно есть деньги и она прячет их на ночь в железную шкатулку да еще не запирает двери на ключ, боясь пожара, — проще ничего быть не может. Я бы сказал, что здесь виден перст божий, да мне нельзя так говорить — я человек религиозный.
— Ты понимаешь, Айзек, — его приятель сразу оживился и подсел поближе к старику, сделав знак цыгану, чтобы тот держался в стороне. — Понимаешь, как обстоит дело? У этой почтенной женщины и днем и вечером толчется народ. Допустим, залез кто-нибудь к ней под кровать или спрятался в чулане. Заподозрить можно кого угодно, только не настоящего виновника. А я дам ему отыграться на все деньги, сколько бы он их ни принес.
— Ой ли! — сказал Айзек Лист. — Да твой банк не выдержит!
— Не выдержит? — пренебрежительно воскликнул Джоул. — Эй! Подать мне шкатулку, что зарыта в соломе.
Услышав это приказание, цыган нырнул на четвереньках в шатер, пошарил там, пошуршал соломой и