надежду, что когда-нибудь он излечится от нее». Изнывая от всех этих мыслей, сгибаясь под тяжестью горя, которым ни с кем нельзя было поделиться, томясь страхом, когда старик вдруг исчезал, тревожась за него, даже когда он сидел дома, она истаяла, побледнела, глаза се потухли, на сердце камнем легла тоска. Все прежние горести, удвоенные новым предчувствием беды, новыми сомнениями, вернулись к ней. Они не покидали ее днем, они толпились вокруг ее изголовья и ночь за ночью вставали в ее снах.
И разве удивительно, что в это тяжелое время Нелл часто вспоминала мимолетную встречу с той милой девушкой, незначительный поступок которой, подсказанный добрым сердцем, запал ей в память, словно истинное благодеяние. Она думала: «Если бы поведать свое горе такому другу, насколько легче было бы сносить его! Если бы снова услышать, тот голос, как бы он утешил меня!» И ей было грустно, что она, такая бедная, несчастная, не может смело, не боясь отпора, заговорить с мисс Эдвардс; ей казалось, будто между ними лежит пропасть, будто эта девушка и не вспоминает их встречу.
Подошло время каникул, молодые девицы разъехались по домам, мисс Монфлэтерс, как уверяли, блистала в Лондоне, нарушая сердечный покой многих пожилых джентльменов, а осталась ли мисс Эдвардс в пансионе, уехала ли домой и был ли у нее дом, куда она могла бы уехать, — об этом разговоров не велось. Но вот однажды вечером, возвращаясь со своей одинокой прогулки, Нелл проходила мимо гостиницы, к крыльцу которой в эту минуту подъехал дилижанс, и увидела, как мисс Эдвардс бросилась навстречу маленькой девочке, слезавшей с империала.
Это была ее сестра, ее младшая сестра — совсем крошка, моложе Нелли, — с которой она не виделась пять лет (как рассказывали впоследствии) и все эти пять лет сберегала каждый пенни, чтобы девочка могла хоть недолго погостить у нее. Сердце Нелли готово было разорваться на части, когда она увидела их. Они отошли от людей, столпившихся около дилижанса, обнялись и заплакали радостными слезами. Простое, скромное платье обеих сестер, длинный путь, который пришлось совершить ребенку одному, без провожатых, их восторг и волнение, их слезы — все это было красноречивее любых слов.
Вот они успокоились немного и пошли по улице, держась за руку — вернее, тесно прижавшись друг к другу. «Как тебе живется, дорогая, хорошо?» — услышала Нелл, когда сестры поравнялись с ней. «Да, сейчас мне хорошо», — ответила старшая. «Сейчас? Только сейчас? повторила девочка. — Почему же ты отворачиваешься от меня?» Нелл не удержалась и пошла следом за ними. Они остановились возле коттеджа, где мисс Эдвардс сняла у одной старушки комнату для сестры. «Я буду приходить к тебе по утрам, на весь день», — сказала она. «А вечером нам нельзя быть вместе? Разве в пансионе на тебя рассердятся за это?» Почему же глаза Нелли тоже были мокры от слез той ночью? Почему она тоже благодарила судьбу за встречу сестер и тосковала при мысли о их скорой разлуке? Не подумайте, что жалость к ним родилась в сердце девочки, когда она вспомнила об испытаниях, выпавших на ее долю, и не усомнитесь в том, что нашим грешным душам ведомы бескорыстные чувства, благословенные небом.
Веселыми солнечными днями, а чаще всего в мягких вечерних сумерках Нелл сопровождала сестер в их прогулках и блужданиях за городом, но как ни хотелось ей выразить им свою благодарность, она держалась всегда позади, чтобы не нарушать этого короткого счастья, и останавливалась, когда они замедляли шаги, садилась на траву, когда они садились, и снова шла дальше, согретая близостью к ним. По вечерам сестры обычно гуляли у реки, и сюда же каждый вечер приходила Нелл. Они не замечали своей спутницы, не уделяли ей ни одной мысли, и все же у нее было такое чувство, будто она обрела верных друзей, будто втроем им легче сносить тяжкое бремя тревог и забот, будто дружба принесла им утешение. Это был самообман, бесхитростный самообман юного и одинокого существа. Но вечера сменяли один другой, а сестры по-прежнему приходили на свое излюбленное место, и Нелл по-прежнему следовала за ними издали, чувствуя в сердце тепло и ласку. Вернувшись как-то домой с такой прогулки, она очень удивилась заготовленной новой афише, гласившей, что грандиозная коллекция восковых фигур отбывает из здешних мест. Эта угроза осуществилась: ровно через сутки паноптикум был закрыт, ибо, как известно, все объявления, касающиеся общедоступных зрелищ, отличаются крайней точностью и не подлежат отмене.
— Разве мы уезжаем отсюда, сударыня? — спросила Нелл.
— Посмотри-ка сюда, девочка, — сказала миссис Джарли. — Это тебе все объяснит. — И она развернула перед ней другое объявление, в котором говорилось, что, снисходя к настойчивым просьбам публики, толпами осаждающей паноптикум, он остается в городе еще на одну неделю и будет снова открыт с завтрашнего дня.
— В пансионах сейчас каникулы, а обычные посетители выставок уже все перебывали у нас, поэтому мы займемся широкой публикой, но ее надо как-то расшевелить.
На следующий день, ровно в полдень, миссис Джарли уселась за пышно убранный стол, в окружении уже известных нам знаменитостей, и приказала распахнуть двери паноптикума для взыскательных и просвещенных зрителей. Однако первый день не принес ожидаемого успеха, так как широкая публика, выказывавшая живой интерес к самой миссис Джарли и к тем восковым персонам из ее свиты, которых можно было обозревать безвозмездно, не испытывала ни малейшего желания платить за вход по шести пенсов с носа. И невзирая на то, что зеваки глазели на выставленные у входа фигуры с необычайным долготерпением, часами изучали афиши и слушали шарманку, невзирая на то, что они любезно советовали всем друзьям и знакомым следовать их примеру, вследствие чего у дверей паноптикума толпилось чуть ли не полгорода, причем первой половине, едва она покидала свой пост, приходила на смену вторая, — невзирая на все это, в казне миссис Джарли не прибавлялось ни единого пенни, и перспективы, открывающиеся перед ее музеем, были отнюдь не радужны.
Ввиду такого застоя на классическом рынке миссис Джарлп пошла на крайние меры, чтобы пробудить в публике вкус к изящному и подстегнуть ее любознательность. В туловище монахини, стоявшей над входом, смазали и привели в действие механизм, так что теперь она с утра до вечера судорожно дергала головой, к вящему удовольствию жившего через дорогу цирюльника, который, будучи не только горьким пьяницей, но и яростным протестантом, объяснял судороги монахини пагубным воздействием римско-католического богослужения на человеческий ум и выводил отсюда соответствующую мораль. Оба возчика под разными обличьями непрерывно сновали взад и вперед, заявляя во всеуслышание при выходе из зала, что им в жизни не приходилось видеть ничего подобного за свои деньги, и со слезами на глазах умоляли окружающих не лишать себя такого наслаждения. Миссис Джарли на своем посту за кассой позвякивала серебром с полудня до позднего вечера и торжественным голосом внушала толпе, что билет стоит всего шесть пенсов и что отъезд музея в турне по Европе для услаждения коронованных особ назначен ровно через неделю.
— Спешите, спешите, спешите! — каждый раз взывала миссис Джарли, заключая свою речь. — Помните, что грандиозный музей Джарли, насчитывающий больше ста восковых фигур, — единственное собрание в мире! Все прочие — грубая подделка и надувательство. Спешите, спешите, спешите!
Глава XXXIII
По ходу нашего повествования нам пришло время ознакомиться с кое-какими обстоятельствами, касающимися домашнего уклада мистера Самсона Брасса, — и так как более благоприятной минуты для этого, пожалуй, не найдется, историк берет любезного читателя за руку, поднимается вместе с ним в воздух и, рассекая его с быстротой, какая и не снилась дону Клеофасу Леандро Пересу Замбулло[52], совершившему столь же приятное путешествие в обществе своего друга- демона, спускается прямо на мостовую улицы Бевис-Маркс.
Бесстрашные воздухоплаватели стоят перед мрачным домишком — бывшей обителью мистера Самсона Брасса.
В те дни, когда он проживал здесь, в окне этого домишка, выдвинувшемся на самый тротуар, так что прохожие, державшиеся ближе к стене, задевали рукавом его мутное стекло, что шло ему лишь на пользу, ибо оно было покрыто слоем грязи, — в этом самом окне висела перекошенная буро-зеленая занавеска, которая успела выгореть и сильно потрепаться за свою долголетнюю службу и не только не мешала разглядеть с улицы внутренность скрывавшейся за ней маленькой полутемной комнаты, но, казалось, даже облегчала эту задачу. Впрочем, любоваться там было нечем. Колченогая конторка с разбросанными по ней для пущей важности бумагами, изрядно потрепавшимися и пожелтевшими от долгого пребывания в карманах; по обеим сторонам этого ветхого предмета обстановки две табуретки; у камина предательское старое кресло, которое стискивало своими иссохшими ручками многих клиентов, помогая хозяину выжимать из них все соки; подержанная картонка из-под парика, набитая бланками, повестками, исполнительными листами и прочими юридическими онерами, которые служили когда-то содержанием головы, которая