показаться этим безмолвным зрителям излюбленная смешная сценка, изображающая путешествующих англичан: знатного британца (лорда Джона), с отвислым животом, в синем фраке до пят, ярко-желтых панталонах и белой шляпе, выезжающего на вздыбленном коне, посадив сзади себя знатную английскую даму (леди Бетси) — в соломенной шляпке, зеленом вуале и красном спенсере[82] и не расстающуюся с гигантским ридикюлем и складным зонтом.
Остальную часть дня я ходил по городу и мог бы, кажется, ходить до сих пор. В одном месте я обнаружил очень красивый и вполне современный театр, где только закончилось представление всегда популярной в Вероне оперы о «Ромео и Джульетте»[83]. В другом — нашел размещенное под колоннадой собрание греческих, римских и этрусских древностей[84]; ведал ими древний старик, который и сам мог бы сойти за этрусскую древность, ибо, после того как он снял с железных ворот запоры, у него не хватало сил распахнуть их пред нами, не хватало голоса, чтобы его объяснения были слышны, не хватало зрения, чтобы видеть те самые древности, которые он объяснял, — до того был он дряхл.
Затем я разыскал картинную галерею, до того, впрочем, ужасную, что видеть, как истлевают там картины, было даже приятно. Но везде: в церквах, во дворцах, на улицах, на мосту или в заречье, Верона была все так же прелестна, и в моей памяти она такой и останется навсегда.
В тот же вечер я перечел «Ромео и Джульетту» в гостинице, у себя в комнате — ни один англичанин, конечно, не читал ее тут до меня — и наутро, на восходе солнца выехал в Мантую, повторяя про себя в купе омнибуса, возле кондуктора, который в это самое время читал «Тайны Парижа»[85], все те же строки:
Эти слова напомнили мне, что Ромео был изгнан всего на двадцать пять миль от Вероны, и, пожалуй, немного поколебали мое доверие к его смелости и энергии.
Не знаю, была ли в те времена дорога в Мантую так же прекрасна, как ныне; вилась ли она среди пастбищ, таких же зеленых, так же вспыхивавших блеском бегущих потоков и усеянных свежими купами стройных деревьев. Эти пурпурные горы наверняка так же вставали на горизонте; и наряды крестьянских девушек, закалывающих волосы большой серебряной шпилькой, похожей на английскую трость с литым набалдашником, едва ли с тех пор значительно изменились. Столь бодрящее утро и такой пленительный восход солнца должны были радовать даже душу изгнанного влюбленного; Мантуя со своими башнями, стенами и обилием воды открылась его взорам так же, как она открывается пассажирам банального и чинного омнибуса. Изгнаннику пришлось, надо думать, так же круто и резко сворачивать, пересекая два гулких подъемных моста; он так же, видимо, проехал и по длинному крытому деревянному мосту и, миновав болота и топи, оказался у ржавых ворот сонной Мантуи.
Если когда-нибудь человек в точности соответствовал своему местожительству, а место — человеку, то тощий аптекарь и Мантуя являют собой образец такой совершенной гармонии[87]. Впрочем, в те времена этот город, быть может, был чуточку оживленнее. Если так, то аптекарь несомненно предвосхитил будущее и предвидел, чем станет Мантуя в 1844 году. Он достаточно часто постился, и это обостряло его проницательность.
Я остановился в гостинице «Золотой Лев» и вместе с Бравым курьером занимался у себя в комнате обсуждением наших планов, как вдруг послышался робкий стук в дверь, выходившую во внешнюю, окружавшую двор галерею, и на редкость жалкого вида маленький человечек, Заглянув внутрь, спросил, не нуждается ли приезжий господин в чичероне, который смог бы показать ему город. Стоя в полуоткрытых дверях, он глядел так печально и умоляюще, на его потертой одежде, маленькой смятой шляпе и изношенной до ниток перчатке — он держал шляпу в руке — проступал такой явственный отпечаток беспросветной нужды — тем более, что все это, видимо, составляло его лучший наряд, в который он поспешил облачиться, — что отослать его прочь было бы так же жестоко, как наступить на него. Я тут же нанял его, и он вошел в комнату.
Пока я заканчивал разговор с Бравым, мой чичероне сиял, стоя в углу, и пытался чистить рукавом мою шляпу. Если бы его плата исчислялась в стольких же наполеондорах [88], сколько в ней было франков, то и это не озарило бы мрака его нищеты таким ослепительным лучом солнца, какой осветил все его существо теперь, когда и для него нашлось дело.
— Ну что ж, — сказал я, покончив с делами, — пойдем?
— Если господину будет угодно. Сегодня чудесный день. Немножко свежо, но восхитительно, просто восхитительно. Господин позволит мне отворить дверь? Это гостиничный двор. Двор «Золотого Льва». Попрошу господина поосторожнее сходить с лестницы.
Мы вышли на улицу.
— Это улица «Золотого Льва». А это — фасад «Золотого Льва». А вон то замечательное окно в первом piano[89], то самое, где разбито стекло, это окно комнаты господина.
Осмотрев эти достопримечательности, я спросил, много ли любопытного в Мантуе?
— Что вы! По правде говоря, нет. Немного! Да, да, очень немного, — сказал он, виновато пожимая плечами.
— Много церквей?
— Нет. Почти все закрыты французами.
— Мужских и женских монастырей?
— Нет. Те же французы. Почти все закрыты Бонапартом.
— Процветающая торговля?
— Нет, торговля здесь очень вялая.
— Много приезжих?
— О господи!
Мне показалось, что он готов упасть в обморок.
— Так. Что же мы станем делать после осмотра тех двух больших церквей? — сказал я.
Он посмотрел в один конец улицы, в другой конец улицы и робко потер себе подбородок. Затем он сказал, взглянув на меня так, словно его осенила блестящая мысль, и вместе с тем с такой смиренной мольбой о снисходительности, что устоять перед ней было невозможно:
— Мы можем совершить небольшую прогулку по городу (Si puo far un piccolo giro della citta).
Это предложение нельзя было принять иначе как с удовольствием, и мы пустились в путь в отличном настроении. На радостях он раскрыл предо мною свою душу и сообщил о Мантуе все, что мог сообщить о ней чичероне.
— Нужно чем-то кормиться, — сказал он, — но это очень глухое место, ничего не поделаешь.
Он выжал все, что только было возможно, и из базилики Санта Андреа — благородной и строгой церкви — и из огороженного участка церковного пола, вокруг которого теплились свечи и стояли на коленях несколько человек и под которым, как говорят, хранится святой Грааль рыцарских романов[90]. Покончив с этою церковью, а после нее и с другою (собором св. Петра), мы отправились в музей, который оказался заперт. «Не беда, — сказал мой чичероне. — Ба! Смотреть там почти нечего». Затем мы осмотрели Piazza del Diavolo, застроенную самим чертом за одну ночь, без определенной цели, затем Piazza Virgiliana; затем памятник Вергилия, нашего поэта, как выразился мой маленький друг, приосанившись на мгновение и чуть-чуть сдвинув шляпу набок. После этого мы направились к чему-то похожему на унылый крестьянский двор, который нужно было пройти, чтобы попасть в картинную галерею. Едва пред нами распахнулись ворота этого убежища, как нас обступило добрых полтысячи гусей, которые вразвалку ходили вокруг и около нас, вытягивали шеи и отчаянно гоготали, точно каждый из них выкрикивал: «О, тут кто-то пришел смотреть картины! Не ходите! Не ходите!» Так как мы все же вошли, они всею толпой ждали нашего возвращения у самой двери, время от времени обращаясь друг к другу с приглушенным лопотанием; едва мы появились, как их шеи вытянулись, точно телескопы, и они подняли громкий гогот, который, без сомнения, означал: «Ага, захотели непременно пойти! Ну каково? Как вам понравилось?» Так они эскортировали нас до самых ворот и с насмешливым видом выпроводили в город.