дыхание. — До чего она ловкая, — прямо на все руки. И, вы знаете, сэр, после смерти матери она так заботится о малышах, что весь переулок про нее говорит! А как она ухаживала за отцом, когда он расхворался, мы просто диву давались! «Миссис Блайндер, — сказал он мне, когда был уже при смерти, — он вон там лежал. — Миссис Блайндер, хоть и плохое у меня было занятие, но прошлой ночью я видел, будто тут в комнате, рядом с моей девочкой, сидит ангел, и я поручаю ее нашему общему отцу!»
— Он ничем другим не занимался? — спросил опекун.
— Нет, сэр, — ответила миссис Блайндер, — он всегда был только сыщиком — то есть агентом у судебного исполнителя. Когда он снял у меня комнату, я сначала не знала, кто он такой, а когда узнала, признаюсь откровенно, попросила его съехать. В переулке у нас на таких соседей косятся. Таких прочие жильцы недолюбливают. Неблагородное это занятие, — продолжала миссис Блайндер, — и почти все осуждают тех, кто берется за такую работу. Мистер Гридли очень их не одобряет, а он хороший жилец, хотя ему довелось хлебнуть горя и это ему даже характер испортило.
— Поэтому вы попросили мистера Неккета съехать? — переспросил опекун.
— Попросила, — ответила миссис Блайндер. — Но, когда наступил срок, а я больше ничего плохого о нем не услышала, меня взяло сомненье. Платил он аккуратно, работал усердно, — что ж, ведь он делал только то, что должен был делать, — говорила миссис Блайндер, бессознательно устремив глаза на мистера Скимпола, — уж и это хорошо, даже если занимаешься такой работой.
— Значит, вы все-таки оставили его у себя?
— Ну да, я сказала, что если он сумеет поладить с мистером Гридли, то я сама как-нибудь улажу дело с другими жильцами и не буду особенно обращать внимания, нравится это соседям у нас в переулке или нет. Мистер Гридли дал согласие — хоть и грубовато, а все-таки дал. Он всегда был грубоват с Неккетом, но с тех пор, как тот умер, хорошо относится к его детям. Человека ведь нельзя узнать как следует, пока его не испытаешь.
— А многие ли хорошо отнеслись к его детям? — спросил мистер Джарндис.
— В общем, нашлись бы люди, сэр, — ответила миссис Блайндер, — но, конечно, нашлось бы больше, занимайся покойный чем-нибудь другим. Мистер Ковинс пожертвовал гинею, а его агенты сложились и тоже дали небольшую сумму. Кое-кто из соседей, те, что всегда насмехались и хлопали друг друга по плечам, когда Неккет, бывало, проходил по переулку, собрали немного денег по подписке… вообще… к детям не так уж плохо относятся. Тоже и насчет Чарлот. Некоторые не хотят ее нанимать, потому что она, мол, дочь шпика; другие нанимают, но попрекают отцом; третьи ставят себе в заслугу, что, несмотря на это и на ее малолетство, дают ей работу; и ей зачастую платят меньше, чем другим поденщицам, а работать заставляют больше. Но другой такой безответной девчонки не сыскать, да и ловкая она, послушная, всегда старается изо всех сил и даже через силу. В общем, можно сказать, что к ней все относятся неплохо, сэр, но могли бы отнестись и получше.
Миссис Блайндер совсем задохнулась после своей длинной речи и села, чтобы легче было отдышаться. Мистер Джарндис обернулся, желая сказать нам что-то, но отвлекся, потому что в комнату неожиданно вошел мистер Гридли, тот жилец, о котором говорила хозяйка, — это его мы видели, поднимаясь наверх.
— Не знаю, зачем вы здесь, леди и джентльмены, — сказал он, словно раздосадованный нашим присутствием, — но вы уж извините меня за то, что я пришел. Кто-кто, а я прихожу сюда не затем, чтобы глазеть по сторонам. Ну, Чарли! Ну, Том! Ну, малютка! Как мы нынче поживаем?
Он ласково наклонился к детям, и нам стало ясно, что они его любят, хотя лицо его было по-прежнему сурово, а с нами он говорил очень резким тоном. Опекун заметил все это и почувствовал к нему уважение.
— Никто, конечно, не придет сюда только затем, чтобы глазеть по сторонам, — проговорил он мягко.
— Все может быть, сэр, все может быть, — ответил тот, нетерпеливым жестом отмахнувшись от опекуна и сажая к себе на колени Тома. — С леди и джентльменами я спорить не собираюсь. Спорить мне довелось столько, что одному человеку на всю жизнь хватит.
— Очевидно, — сказал мистер Джарндис, — у вас есть достаточные основания раздражаться и досадовать…
— Ну вот, опять! — воскликнул мистер Гридли, загораясь гневом, — я сварлив. Я вспыльчив. Я невежлив!
— По-моему, этого нельзя сказать.
— Сэр, — сказал Гридли, спуская на пол мальчугана и подходя к мистеру Джарндису с таким видом, словно хотел его ударить. — Вы что-нибудь знаете о Судах справедливости?
— Кое-что знаю, к своему горю.
— «К своему горю»? — повторил Гридли спокойней. — Если так, прошу прощения. Я невежа, как известно. Прошу у вас прощенья! Сэр, — вскричал он вдруг еще более страстно, — меня двадцать пять лет таскали по раскаленному железу, и я по бархату ступать отвык. Подите вон туда, в Канцлерский суд, и спросите судейских, кто тот шут гороховый, что иногда развлекает их во время работы, и они вам скажут, что самый забавный шут — это «человек из Шропшира». Так вот, — крикнул он, с силой колотя одним кулаком о другой, — этот «человек из Шропшира» — это я и есть!
— Мои родственники и я, мы тоже, кажется, не раз имели честь потешать народ в этом высоком учреждении, — сдержанно проговорил опекун. — Вы, может быть, слышали мою фамилию? Я — Джарндис.
— Мистер Джарндис, — отозвался Гридли с неуклюжим поклоном, — вы спокойней меня переносите свои обиды. Скажу вам больше, скажу этому джентльмену и этим молодым леди, если они ваши друзья, что, относись я к своим обидам иначе, я бы с ума сошел! Только потому я и сохранил разум, что возмущаюсь, мысленно мщу за свои обиды и гневно требую правосудия, которого, впрочем, так и не могу добиться. Только поэтому! — Он говорил просто, безыскусственно, с большим жаром. — Может, вы скажете, что я слишком горячусь! Отвечу, что это в моем характере, и я не могу не горячиться, когда обижен. Или кипеть гневом, или вечно улыбаться, как та несчастная полоумная старушонка, что не вылезает из суда, а середины тут нет. Смирись я хоть раз, и мне несдобровать — рехнусь!
Он говорил с такой страстностью и горячностью, так резко меняясь в лице и размахивая руками, что на него было очень тяжело смотреть.
— Мистер Джарндис, — начал он, — разберитесь в моей тяжбе. Вот как дело было — расскажу все по правде, как правда то, что есть небо над нами. Нас два брата. Отец мой (он был фермером) написал завещание и оставил свою ферму, скот и прочее имущество моей матери в пожизненное владение. После смерти матери все должно было перейти ко мне, кроме трехсот фунтов деньгами, которые я обязан был уплатить брату. Мать умерла. Прошло сколько-то времени, и брат потребовал завещанные ему деньги. Я да и некоторые наши родные говорили, что я уже выплатил ему часть этого наследства, раз он жил у меня в доме и питался за мой счет, а кроме того, получил кое-что из вещей. Теперь слушайте! Только об этом и шел спор, ни о чем другом. Завещания никто не оспаривал; спор шел только о том, выплатил я часть этих трехсот фунтов брату или нет. Чтобы разрешить спор, брат подал иск, и мне пришлось с ним судиться в этом проклятом Канцлерском суде. Я был вынужден судиться там — меня закон вынудил, и больше мне податься некуда. К этой немудреной тяжбе притянули семнадцать ответчиков! В первый раз дело слушали только через два года после подачи иска. Слушание отложили, и потом еще два года референт (чтоб ему головы не сносить!) наводил справки, правда ли, что я сын своего отца, чего ни один смертный не оспаривал. Но вот он решил, что ответчиков мало, — вспомните, ведь их было только семнадцать! — и что должен явиться еще один, которого пропустили, после чего нужно все начать сначала. К тому времени — то есть раньше, чем приступили к разбору дела! — судебных пошлин накопилось столько, что нам, тяжущимся, пришлось уплатить суду втрое больше, чем стоило все наше наследство. Брат с радостью отказался бы от этого наследства, лишь бы больше не платить пошлин. Все мое добро, все, что досталось мне по отцовскому завещанию, ушло на судебные пошлины. Из этой тяжбы — а она все еще не решена — только и вышло, что разоренье, да нищета, да горе горькое — вот в какую беду я попал! Правда, мистер Джарндис, у вас спор идет о многих тысячах, у меня — только о сотнях. Но не знаю уж, легче мне или тяжелей, чем вам, если на карту были поставлены все мои средства к жизни, а тяжба так бесстыдно их высосала?
Мистер Джарндис сказал, что сочувствует ему всем сердцем и не считает себя единственным