возражений у него не было, а мне очень хотелось поехать, так что я добилась его согласия. Теперь надо было только отделаться от мистера Воулса.
— Так вот, сэр, — сказал мистер Джарндис, — мисс Саммерсон повидается с мистером Карстоном, а нам остается лишь уповать на то, что его положение еще не безнадежно. Позвольте мне приказать, чтобы вам подали завтрак; вам не худо подкрепиться с дороги, сэр.
— Благодарю вас, мистер Джарндис, — отозвался мистер Воулс, протягивая свой длинный черный рукав, чтобы остановить опекуна, который хотел было позвонить, — завтракать я никак не могу. Благодарю вас, — нет, нет, ни кусочка. Пищеварение у меня совершенно испорчено, и я всегда ем очень умеренно, а если бы я позволил себе принять сытную пищу в такой час дня, не знаю, какие получились бы последствия. Поскольку все выяснено начистоту, сэр, я теперь, с вашего позволения, распрощаюсь с вами.
— Хотелось бы мне, — с горечью проговорил опекун, — чтобы и вы, мистер Воулс, и все мы навсегда распрощались с тяжбой, столь хорошо вам знакомой.
Мистер Воулс, чье одеяние, от сапог до цилиндра, было так густо покрыто черной краской, что она испарялась от близости к огню, распространяя очень неприятный запах, коротко и как-то криво кивнул, потом медленно покачал головой.
— Если мы, практикующие юристы, претендуем на то, чтобы нас уважали, сэр, мы должны налегать плечом на колесо. И мы налегаем, сэр. По крайней мере я налегаю и хочу думать, что все мои собратья по профессии поступают так же. Вы не забудете, мисс, что обещали не упоминать обо мне в разговоре с мистером Карстоном?
Я ответила, что ни слова о нем не скажу.
— Пожалуйста, мисс. До свиданья. Мистер Джарндис, желаю вам всего доброго, сэр.
Мистер Воулс прикоснулся к моим пальцам, потом к пальцам опекуна своей холодной перчаткой, в которой, казалось, не было руки, и длинный, узкий — ни дать ни взять тень — уполз прочь. А мне представилось, как эта «тень», взобравшись на империал почтовой кареты, будет ползти по озаренным солнцем полям, между Холодным домом и Лондоном, замораживая на своем пути даже семена в земле.
Я, конечно, вынуждена была сказать Аде, куда еду и с какой целью, а она, разумеется, очень встревожилась и расстроилась. Но она была так предана Ричарду, что только жалела и оправдывала его, и в порыве все более глубокой любви — милая моя, любящая девочка! — написала длинное письмо, которое я обещала передать ему.
Пришлось взять с собой Чарли, хотя мне, конечно, не нужно было никаких провожатых, и я охотно оставила бы ее дома. В тот же день мы вместе выехали в Лондон, и узнав, что в почтовой карете есть два свободных места для пассажиров, уплатили за них. В тот час, когда у нас обычно ложились спать, мы с Чарли покатили к морю вместе с письмами, адресованными в Кент.
Во времена почтовых карет ехать до Дила приходилось целую ночь, но в карете мы были одни, и эта ночь не показалась нам слишком утомительной. Я провела ее так, как, наверное, провел бы каждый, будь он на моем месте. В иные минуты моя поездка казалась мне многообещающей, в другие — безнадежной. То я думала, что мне удастся помочь Ричарду, то удивлялась, как это могло взбрести мне в голову. То приходила к выводу, что, тронувшись в путь, поступила очень умно, то — что совсем не умно. В каком состоянии я найду Ричарда, что я скажу ему, что он скажет мне — все эти вопросы поочередно занимали меня, сочетаясь с моими противоречивыми чувствами; а колеса всю ночь отстукивали одну и ту же песню, и письмо опекуна казалось мне ее припевом.
Наконец мы въехали в узкие улицы Дила, очень унылые в это сырое туманное утро. Длинное плоское взморье с беспорядочно разбросанными домишками — деревянными и кирпичными, — загроможденное кабестанами, большими лодками, навесами, шестами с талями и блоками, и рядом обширные пустыри, усыпанные галькой, поросшие травой и сорняками, — все это показалось мне невыносимо скучным. Море волновалось под слоем густого белого тумана; а на суше все словно оцепенело, если не считать нескольких канатчиков, которые встали спозаранку и, обмотавшись пенькой, имели такой вид, словно, тяготясь своим теперешним существованием, собрались вплести в канаты самих себя.
Но когда мы вошли в теплую комнату превосходной гостиницы, умылись, переоделись и сели завтракать (ложиться спать уже не стоило), Дил стал казаться наиболее веселым. Наша комнатка чем-то напоминала каюту, и Чарли была от нее в восторге. Но вот туман начал подниматься, как занавес, и мы увидели множество кораблей, о близости которых раньше и не подозревали. Не помню, сколько всего их было, хотя слуга назвал нам число судов, стоявших на рейде. Были там и большие корабли — особенно один, только что прибывший на родину из Индии; и когда солнце засияло, выглянув из-за облаков, и бросило на темное море светлые блики, казавшиеся серебристыми озерками, изменчивая игра света и тени на кораблях, суета маленьких лодок, снующих между ними и берегом, жизнь и движение на судах и во всем, что их окружало, — все это стало необычайно красивым.
Огромный корабль, прибывший из Индии, больше других привлекал наше внимание, потому что он стал на рейд этой ночью. Он был окружен лодками, и мы с Чарли толковали о том, как, должно быть, радуются люди на его борту, что наконец-то могут сойти на берег. Чарли хотелось знать, по каким океанам он плыл, правда ли, что в Индии очень жарко, какие там змеи и тигры и так далее; а так как подобные сведения она запоминала гораздо лучше, чем грамматические правила, то я рассказала ей все, что сама об этом знала. Я добавила также, что во время морских путешествий иногда случаются кораблекрушения, море выбрасывает людей на скалы, и тут несчастных спасает один-единственный человек, бесстрашный и добрый. Чарли спросила, как это может быть, и я рассказала ей, что мы дома узнали об одном таком случае.
Я хотела было послать Ричарду записку, чтобы известить его о своем приезде, но потом решила, что гораздо лучше пойти к нему без предупреждения. Он жил в казармах, и я немного сомневалась, удобно ли нам туда идти; но мы все-таки отправились на разведку. Заглянув в ворота казарменного двора, мы увидели, что в этот ранний час там почти безлюдно, и я спросила сержанта, стоявшего на крыльце гауптвахты, где живет Ричард. Он дал мне в провожатые солдата, а тот, поднявшись с нами по лестнице с голыми стенами, постучал в какую-то дверь и ушел.
— Кто там? — крикнул Ричард из комнаты. Я оставила Чарли в коридорчике и, подойдя к полуоткрытой двери, спросила:
— Можно войти, Ричард? Это я, Хлопотунья.
Ричард что-то писал за столом, а вокруг, на полу, в полном беспорядке валялись костюмы, жестянки, книги, сапоги, щетки, чемоданы. Он был полуодет, — и не в военном, а в штатском, — не причесан, и вид у него был такой же растерзанный, как у его комнаты. Все это я заметила лишь после того, как он радостно поздоровался со мной, а я села рядом с ним, — ведь едва он услышал мой голос, как вскочил из-за стола и немедленно заключил меня в свои объятья. Милый Ричард! Со мной он был все тот же. Вплоть до… ах, бедный, бедный, мальчик! — вплоть до конца он всегда встречал меня с прежней мальчишеской веселостью.
— Праведное небо! — воскликнул он. — Милая моя Старушка, как вы очутились здесь? Мог ли я думать, что увижу вас? Ничего плохого не случилось? Ада здорова?
— Вполне здорова. И еще больше похорошела, Ричард!
— Эх! — вздохнул он, откинувшись на спинку кресла. — Бедная моя кузина! А я, Эстер, сейчас писал вам.
Он сидел, развалившись в кресле, комкая мелко исписанный лист бумаги, и такой он был молодой, красивый — в самом расцвете, — но какой измученный, издерганный!
— Раз уж вы потрудились столько написать, неужели мне не удастся прочесть ваше письмо? — спросила я.
— Эх, дорогая, — ответил он, безнадежно махнув рукой, — только поглядите на эту комнату, и вы прочтете все, что я написал. Вот оно — всюду, во всех углах!
Я ласково уговаривала его не унывать. Сказала, что, случайно узнав о его тяжелом положении, приехала, чтобы поговорить с ним и вместе найти какой-нибудь выход.
— Это похоже на вас, Эстер; но это — бесполезно, а потому —