на верхушке фок-мачты и подождать ответного огня на берегу. Ждали мы, ждали, но огня так и не увидели. Стояла тишь, сияли звезды, с берега веял легкий ветерок. Сдается мне, в таком ожидании, потихоньку дрейфуя на запад, мы провели добрый час — и тогда, вместо ожидаемого огня на берегу, увидали подплывающую к нам лодку, в которой гребли всего двое.
Мы окликнули их. «Друзья!» — отвечали они, выкрикивая название нашего корабля. Их подняли на борт. Один из них оказался ирландцем, а второй — туземным лоцманом цвета крепкого кофе, слегка лепетавшим на ломаном английском. Ирландец вручил капитану записку, а тот, в свою очередь, показал ее мне. Там говорилось, что та часть побережья, где мы находимся, небезопасна для выгрузки нашего карго, поскольку днем раньше здесь были захвачены и расстреляны шпионы врага (сиречь, старого правительства).
Засим нам следовало доверить бриг местному лоцману, который имел инструкции провести нас к другой части побережья. Записка была должным образом подписана и заверена, поэтому мы позволили ирландцу уплыть обратно на берег, а лоцману — приступить к исполнению своих законных обязанностей на бриге. Вплоть до самого полудня следующего дня он вел нас все дальше от земли — по-видимому, инструкции его приказывали нам держаться подальше от берега. После полудня же мы снова изменили курс и чуть раньше полуночи снова приблизились к берегу.
В жизни не видел таких гнусных проходимцев, как этот лоцман — тощий, трусливый, сварливый метис — он без устали осыпал матросов бранью, да в придачу на таком мерзейшем ломаном английском, что под конец все они готовы были вышвырнуть его за борт.
Капитан, как мог, утихомиривал их, и я тоже, как мог, утихомиривал их — ведь туземец указывал нам путь и приходилось волей-неволей с ним ладить. Тем не менее, на закате я, хотя у меня были все причины избегать этого как огня, все же умудрился повздорить с ним. Он собирался спуститься в трюм с трубкой в зубах, а я, разумеется, остановил его, ведь это было против правил. Он попытался было отпихнуть меня, а я возьми да толкни его — совсем не собираясь сбивать с ног, но почему-то сбил. Он молнией вскочил на ноги и выхватил из-за пазухи нож, но я выбил нож у него из рук, съездил мерзавца по гнусной роже и выкинул оружие за борт.
Лоцман кинул на меня злобный взгляд и убрался восвояси. Тогда я не придал этому взгляду особенного значения, но впоследствии мне пришлось еще вспомнить о нем.
Ночью, между одиннадцатью и двенадцатью часами, мы были уже совсем рядом с берегом, как ветер вдруг упал. Следуя указаниям лоцмана, мы бросили якорь. Темно было, хоть глаз выколи, и тихо-претихо, ни единого ветерка. Капитан с двумя нашими лучшими матросами остался на палубе нести вахту. Моя очередь наставала лишь в четыре утра, но мне не нравилась ни эта глухая ночь, ни сам лоцман, ни положение вещей вообще, так что я тоже устроился вздремнуть на палубе, чтобы в любую минуту быть наготове. Последнее, что я помню — это как капитан прошептал мне, что ему это все тоже не нравится и что он спустится вниз и еще разок сверится с инструкциями. Это я еще помню — но потом мерное и медленное покачивание брига погрузило меня в беспробудный сон.
Проснулся я, леди и джентльмены, от какой-то возни на полубаке и кляпа во рту. На груди и на ногах у меня сидело по человеку и в считанные четверть минуты я оказался связан по рукам и ногам. Бриг был захвачен испанцами. Они сновали по палубе. Я услышал шесть тяжелых всплесков по воде, один за другим — я видел, как капитана, бросившегося вверх из кубрика, пронзили ударом ножа в сердце — и раздался седьмой всплеск. Все, кроме меня, до единой живой души, были вырезаны и брошены в море. Я понятия не имел, почему меня пощадили, но вдруг лоцман с фонарем в руке склонился надо мной, дабы убедиться, что это именно я. На лице его играла дьявольская ухмылка и он кивнул мне, словно говоря: «Ты толкнул меня и ударил по щеке, а я за это теперь сыграю с тобой в кошки-мышки!»
Я не мог ни двинуться, ни произнести ни звука, но глаза мне не завязали, так что я видел, как испанцы открывают грузовой люк и готовят тали, чтобы поднять карго из трюма на палубу. Еще через четверть часа на воде раздался плеск шхуны или еще какого-то небольшого суденышка. Оно пришвартовалось рядом с нами, и испанцы принялись грузить на него порох. Все, кроме лоцмана, так и надрывались, он же время от времени подходил со своим фонарем и поглядывал на меня, ухмыляясь и кивая все так же дьявольски, как и в первый раз. Теперь я уже достаточно стар, чтобы не стыдиться признавать правду, и скажу начистоту, что вид его повергал меня в небывалый ужас.
Испуг, веревки, кляп и невозможность пошевелить ни рукой, ни ногой окончательно вымотали меня к тому времени, как испанцы завершили работу. На небе как раз занималась заря. Захватчики перегрузили на свое суденышко большую часть нашего груза, но не весь, а теперь спешили убраться восвояси, пока не рассвело. Едва ли надо говорить, что к тому времени я настроился уже на самое худшее. Было более чем очевидно, что лоцман является одним из вражеских лазутчиков, втершимся в доверие нашим консигнаторам.
Он, а скорее, его хозяева, узнали о нас довольно, чтобы заподозрить, что за груз мы везем; ночью же мы бросили якорь в том месте, где им удобнее всего было напасть на нас, и мы сурово поплатились за недостаток матросов и недостаточную бдительность, явившуюся следствием нехватки людей. Все это было яснее ясного — но что лоцман собирался сделать со мной?
Даю слово мужчины, даже и сейчас, один только рассказ о том, что он со мной сделал, заставляет плоть мою трепетать от ужаса.
Вскоре все пираты покинули бриг. Остались лишь лоцман и двое испанских матросов, а они схватили меня, по-прежнему связанного и с кляпом во рту, и, швырнув в трюм, привязали так, что я мог только слегка поворачиваться с боку на бок, но не мог при этом полностью перевернуться и откатиться в угол. Затем они оставили меня. Оба были мертвецки пьяны — но дьявол-лоцман был совершенно трезв, помяните мои слова — трезв, как я сейчас.
Некоторое время я лежал в темноте, а сердце у меня колотилось так сильно, что только чудом не выскочило из груди. Минут через пять в трюм спустился лоцман, на сей раз один. В одной руке он держал тот самый распроклятый капитанов подсвечник и плотницкое шило, а в другой — моток длинной, тонкой и отлично промасленной бечевки. Не доходя до меня двух шагов, он поставил подсвечник с воткнутой в него новенькой свечкой на пол у стенки трюма. Как ни слаб был свет, но все же его хватало, чтобы осветить с дюжину бочонков с порохом, стоявших вокруг. Едва завидев бочки, я начал понимать, что именно замыслил этот злодей. Меня с головы до пят объял смертельный страх, а по лицу градом хлынул холодный пот.
На моих глазах лоцман подошел к одному из бочонков, стоявшему у стенки трюма в ряд со свечой, но примерно в трех футах от нее, и шилом просверлил в нем дыру, откуда тотчас же посыпалась струйка пороха, черного, как сам дьявол. Подставив под струйку ладонь, негодяй набрал полную горсть адского порошка и, заткнув отверстие концом промасленной бечевы, принялся втирать порох в веревку, пока каждый волосок ее не почернел. А затем — и это так же истинно, как и то, что я сижу сейчас перед вами, так же истинно, как небо над головой — затем он протянул свободный конец этого длинного, тонкого и зловещего фитиля к зажженной свече, стоявшей подле моего лица, и, несколько раз обвернув его вокруг нее, закрепил фитиль примерно на уровне трети свечи, считая от огонька вниз. После, приблизив лицо к моему лицу, он прошептал мне в самое ухо:
«Взлетай на воздух вместе с бригом!»
Через миг он был уже наверху на палубе и вместе со своими сообщниками захлопнул люк над моей головой. Но они плохо закрепили крышку на дальней стороне от меня — и сквозь нее пробивалась узенькая полоска света. Я слышал, как слабеет вдали плеск шхуны по воде — плеск! плеск! — все тише и тише по мере того, как пираты уводили свое суденышко из мертвенного спокойствия бухты навстречу морским ветрам. Все тише и тише, — плеск! плеск! — и так на протяжении примерно четверти часа.
Пока звуки эти звенели у меня в ушах, глаза мои оставались неотрывно прикованы к свече. Она была зажжена только что и сама по себе горела бы около шести-семи часов — но фитиль обвивал ее на трети от верха — значит, пламя достигнет его примерно через два часа. Так я и лежал — связанный, прикованный к полу, с кляпом во рту — следя, как жизнь моя сгорает вместе со свечой. Так я лежал, один посреди океана, обреченный разлететься на атомы и видеть, как неотвратимый рок этот с каждой секундой приближается все ближе и ближе и настанет, не пройдет и двух часов; беспомощный, не в силах ничего изменить, и безгласный, не в силах даже позвать на помощь. Просто удивительно, как это я не оставил в дураках пламя, фитиль и порох и не умер от страха задолго до того, как истекли первые полчаса моего пребывания в трюме.
Не могу сказать доподлинно, сколько времени я оставался в сознании после того, как плеск шхуны затих