горизонте, примерно к юго-западу от меня. Закат уже потускнел, стали надвигаться сумерки. В синеве неба проглянули звезды. Я плыл, как заправский чемпион, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.
Все-таки я догнал каноэ, к тому времени как звезды усыпали все небо. Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек — ну, эта самая фосфоресценция. Порою у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где фосфоресценция, и как я плыву — вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черным, как смертный грех, а рябь на воде под ним — как жидкое пламя. Я, конечно, немного побаивался залезать на борт. Надо было сначала узнать, что там задумал этот негр. Он лежал, свернувшись клубком, на носу, а корма вся поднялась над водой. Лодка медленно вертелась — будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая, что негр проснется. Затем я вскарабкался на борт с ножом в руке, готовый броситься вперед. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме, маленького каноэ, а течением несло его в спокойное фосфоресцирующее море; над головой была сплошные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.
Много времени прошло, прежде чем я окликнул негра по имени. Он ничего не ответил. Я сам настолько устал, что боялся подойти к нему ближе. Так мы и сидели. Кажется, я раза два вздремнул. Когда рассвело, я увидел, что он уже давно мертв и весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посередине челнока, в ногах у мертвеца — бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кэйпского «Аргуса», а под телом — жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, и вообще ничего, что можно было бы использовать вместо весла, если не считать этой жестянки; и я решил дрейфовать, пока меня не подберут. Обследовав тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, и выкинул негра за борт.
После этого я попил воды, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг. Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, он, вероятно, не может видеть на далеком расстоянии; во всяком случае, я не замечал не только Мадагаскара, но и вообще какой-либо земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно, какой-то шхуны, но само судно так и не показалось. Вскоре солнце уже поднялось высоко на небе и начало меня припекать. Ну и жгло! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в море, а потом мне попался на глаза кэйпский «Аргус»; я вытянулся плашмя на дне каноэ и накрылся газетным листом. Замечательная вещь — газета! До того времени я никогда не прочитывал их полностью, но, удивительное дело, — когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечел этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, так и курилась от жары и вздувалась большими пузырями.
— Течение носило меня десять, — продолжал человек со шрамом. — Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Каждый день был похож на предыдущий. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером, — такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видал ничего, а потом с тех судов, которые я успевал заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер мимо проплыл корабль на расстоянии меньше полумили; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты — он был точно большой светляк. На палубе играла музыка. Я вскочил на ноги, кричал и вопил ему вслед… На второй день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Яйцо немножко припахивало, — не испорчено было, нет, — но по вкусу напоминало утиное. На одной стороне желтка было нечто вроде круглого пятна, около шести дюймов в диаметре — с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой; пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что это значит, да и не собирался быть особенно разборчивым. Яйца мне хватило на три дня, с сухарями и водой из бочонка. Кроме того, я жевал кофейные зерна — как укрепляющее. Второе яйцо я вскрыл примерно на восьмой день и — испугался.
Человек со шрамом умолк.
— Да, — сказал он, — в нем был зародыш.
Вам, вероятно, трудно этому поверить. Но я поверил, ведь я видел собственными глазами. Это яйцо, погруженное в холодную черную грязь, пролежало в ней лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, с большой головой и выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, а внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получилось, что я, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, высиживал яйца самой большой из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года. Как, по- вашему, а?
Но еще до того, как показался риф, мне пришлось съесть эту драгоценность до последней крошки, и черт знает, до чего это была противная еда! Третье яйцо я не трогал. Я просматривал его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что творится внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу биение пульса, может быть, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.
Затем показался атолл. Выплыл вместе с восходящим солнцем, неожиданно, совсем рядом. Меня несло прямо к нему до тех пор, пока до берега не осталось меньше полумили, а затем течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил руками и кусками скорлупы эпиорниса, чтобы попасть на остров. И все-таки я добрался до него. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, сочился родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав для него подходящее место, — достаточно далеко от границы прилива и на солнце, чтобы создать для него самые лучшие условия; затем втащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать окрестности. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жить Робинзоном, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил вокруг него, разыскивая что-нибудь съедобное и предаваясь раздумью; но еще задолго до того, как кончился этот первый день, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло — едва я высадился на сушу, погода переменилась. Над морем, по направлению к северу, пронеслась гроза, захватив своим краем остров; ночью пошел проливной дождь и поднялся ветер, который выл и крутил все вокруг. Каноэ ничего не стоило бы перевернуться, это ясно.
Я спал под каноэ, а яйцо, к счастью, лежало в песке, подальше от берега. Первое, что я тогда услыхал, был грохот, такой, словно на доски обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, и я сел и стал звать Интоши, чтобы узнать у нее какого черта там шумят; я протянул было руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны катились прямо на меня, словно собираясь меня поглотить, кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто небо начало тонуть и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипеньем отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые ярые волны не могли бы докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как приятеля. Ну и ночка это была, господи боже ты мой!
Шторм улегся еще до утра. Когда рассвело, от туч уже нe оставалось ни клочка, а по всему берегу были разбросаны обломки досок, так сказать, скелет моего каноэ. Но мне хоть нашлась какая-то работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и соорудил между ними из останков лодки нечто вроде шалаша для защиты от штормов. И в этот день вылупился птенец.
Вылупился, сэр, в то время, как я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Я услыхал сильный стук, меня тряхнуло, и я сел, — кончик яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.
«Господи! — сказал я. — Добро пожаловать!»
Птенец поднатужился и вылез наружу.
Он оказался славным, дружелюбным малышом, величиной с небольшую курицу, очень похожим на любых других птенцов, только крупнее. Вначале его оперение было грязно-бурым, с какими-то серыми струпьями, которые вскоре отвалились, и редкими перышками, пушистыми, как мех. Трудно передать мою радость при виде его. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появилась преинтересная компания. Птенец смотрел на меня и мигал, закатывая веки кверху, как курица, затем чирикнул и сразу начал клевать песок, как будто вылупиться с опозданием в триста лет было для него сущей безделицей.