получается синтез. Жизнь его, подобно жизни Ога, короля башанского, прошла в усиленных хлопотах, имевших целью подогнать все под его универсальную формулу.
Шопенгауэр, движимый тем же духом усердного протеста против установленных ценностей, которые сделались для него невыносимы, утверждал, что единственная сущность, движущаяся под покровом явлений, — это Воля: Воля к жизни и Воля к Нирване. Из этой идейной нити он выткал внушительных размеров ткань, которая сохранилась в Силе жизни Шоу, Elan vital Бергсона и бесстрастии Томаса Гарди. Но больше, пожалуй, нигде.
Протест современного сознания против идеи заведомо благожелательного божественного самодержца, которая порождает только бесконечную путаницу, принял теперь гораздо более резкие формы. Уильям Джеймс выдвинул гипотезу о многобожии, а Павлов и бихевиористы привели великолепные доказательства в пользу того, что мы должны видеть в человеке не более, чем до сих пор еще очень неполный набор условных рефлексов.
Среди этого множества мыслителей и их приверженцев никто не пытался по-настоящему сопоставить существо своих взглядов со взглядами остальных. Сделать это — значило бы обнаружить между ними значительное сходство и тем самым утратить свою отличительность. Каждый на свой лад упорно гудел, очень мало думая о гудении остальных. Нам невозможно относиться к их безудержной, беспокойной и нередко очень лукавой многоречивости иначе, как с крайним пренебрежением. Прислушиваясь к ней, мы замечаем, что в конечном счете ее приливная волна стремится вытеснить из нашего представления о мире всякое понятие добра и зла. Философское синтезирование состоит главным образом в отметании и устранении. Чистым итогом философско-теологических усилий человеческой мысли до настоящего времени было почти исключительно разрушение. Это была чистка, а не накапливание: из обихода было выброшено огромное количество представлений и побуждений, и нам осталось пустое место, с которым мы вольны поступить как вздумается.
Эта свобода и есть та единственная всемирная философия, к которой совершенно очевидно приходит человечество. Как я отмечал в предыдущей главе, все растущее число людей, повинуясь самым различным побуждениям, устремляется к мировой революции и переустройству мира на новых началах, которое спасет Homo Тьюлера от самоубийства и приведет его к Homo sapiens'у. Но они действуют своевольно и догматически. И нет такого категорического императива, который запретил бы кому бы то ни было ненавидеть их, брать на себя относительно них роль дьявола и становиться к ним в открытую оппозицию или прибегать к тайному предательству. Нетрудно убедить себя в том, что вы предпочитаете разрушение и смерть жизни. Теперь многие поступают так. При мысли о более счастливых поколениях вами овладевает злобная зависть. Вам может доставить удовольствие сделать все от вас зависящее, чтобы уничтожить не только человеческую надежду, но и самое человечество. Ваша жажда власти может найти удовлетворение в мысли об этом.
Но тут воля пойдет против воли. Может быть, вы добьетесь своего. Но если вас постигнет неудача и мировая революция одержит верх, ничто не помешает ей совершенно категорически объявить вас безумцем и преступником. Она, быть может, попытается перевоспитать вас, если это возможно. Быть может, ей придется вас убить. Если будет слишком много непримиримых, некоторое количество убийств окажется абсолютно необходимым. В мире, организованном на разумных началах, не станут превращать здоровых и добрых людей в сторожей и больничных служителей для непримиримых. Или же вы перейдете на нашу сторону, потому что революционерами будут такие же, как вы, Тьюлеры, и их порывы и стремления окажутся очень сходны с вашими. Они нисколько не выше вас: им только посчастливилось увидеть свет и выработать новую, единую, всеобъемлющую и заразительную систему взглядов раньше, чем вам.
3. Тьюлер верен себе
Эдвард-Альберт Тьюлер еще жив. Боюсь только, что он-то, во всяком случае, потерян для революции. Я рассказал о его жалком, убогом существовании и о тех, чью жизнь он помог испортить. Я высмеял его нелепые выходки, его злоключения, его несокрушимое самодовольство. Но все время, пока я писал, мне слышался какой-то протестующий голос: «Это несправедливо. При более разностороннем образовании, большем количестве воздуха, света, более благоприятных возможностях — разве он был бы таким?»
Он таков, каким его сделала наша цивилизация, — и вот все, что она из него сделала. Я дал совершенно правдивое изображение типичного современного человека. Из-за этого у меня вышли неприятности с самым дружественным и близким мне критиком и с встревоженным издателем. Ваш герой отвратителен, — заявляют они, — и во всей книге нет ни одного по-настоящему симпатичного существа. Не можете ли вы наделить его хоть проблеском подлинного благородства и нельзя ли смягчить картину, введя двух-трех хороших людей, — но действительно хороших, которые вели бы себя примерно, понравились бы читателям, и те могли бы увидеть в них свое отражение, получив тем самым возможность отделить себя от того, о чем вы с такой грубой правдивостью повествуете?
Но именно в этом я никоим образом не намерен пойти им навстречу. Я считаю, что Эдвард-Альберт не столько гадок, сколько жалок, а в общем все мои персонажи нравятся мне такими, каковы они есть, — за исключением м-ра Чэмбла Пьютера, которого я просто терпеть не могу. Любить без иллюзий значит быть застрахованным от разочарований. Это квинтэссенция любви. Я следую традиции Хогарта и Тома Джонса, а не иду по стопам Ричардсона, и счел бы себя окончательно погибшим, если бы моим благожелательным советчикам удалось склонить меня к потворству людям, которые в чтении находят лишь материал для грандисоновских мечтаний. Какой может быть «проблеск благородства» в сумеречном мире, где все больше сгущаются тени? Какой свет можно здесь уловить?
Я могу сказать каждому читателю только одно: «Это ты. Ты — Тьюлер. Поройся хорошенько у себя в памяти, склонись перед правдой. Ты — Тьюлер, и я — Тьюлер. Эта книга не повод для того, чтобы нам с тобой весело подталкивать друг друга локтем, глядя на тупость и низость людей, стоящих ниже нас. Эти люди — часть нас самих, плоть от плоти нашей, и каковы они, таковы и мы. Мы гибнем вместе с ними. Я стараюсь указать вам на самое обнадеживающее, что только есть в мире, — именно на то, что от нашей воли зависит произвести в нашей атмосфере ожесточенных склок и пошлости решительную перемену, которая в корне перестроит человеческую жизнь. Есть путь, который ведет вверх, но только товарищеский союз, скрепленный гневом и отказом от всяких иллюзий, может вывести на него. Мы не можем вступать в компромиссы с ложью. Необходимо протрезвить человечество от словесной шумихи. Только познав свое ничтожество, человек станет истинно великим. Но не прежде. Жрецы, книжники и фарисеи, умиротворители Пилаты и соглашатели Иуды будут бороться до последнего против этого высвобождения Космополиса и великого братства Sapiens'а, которое наступит вслед за тем».
Сколько еще времени будем мы, непробудившиеся космополиты, сживать друг друга со света и губить будущее? Что ждет ближайшее наше потомство, блуждающее вразброд в непонятном мире, которому до сих пор не хватает смекалки для того, чтобы установить мирные отношения между людьми? Генри Тьюлер — я не хотел говорить вам об этом — сидит в тюрьме, и отец отказался от него. Он был замешан, в бунте рабочих и — возможно — причастен к одному убийству. Суд над ним был короткий и похож на комедию. Он еще может оказаться достаточно молод, когда мировая революция откроет все тюрьмы, но надо, чтобы этот момент наступил скорей, иначе ему не удастся им воспользоваться.
Эдвард-Альберт в конце прошлого года снова женился. В какой-то степени это было неизбежно. Так или иначе, это когда-нибудь должно было произойти. Он встретил в одной вновь открывшейся курортной водолечебнице даму, вдову со средствами. Легкое кокетство, маленькие знаки внимания, сходство случайно высказанных взглядов — все это пробудило в них взаимный интерес. Их прибило друг к другу и понесло вместе, как две щепки в реке. Они искали друг друга в час завтрака, а после обеда и вовсе не разлучались. В лунные вечера они подолгу молча сидели рядом на террасе, потом нарушали молчание воспоминаниями автобиографического порядка. Обоим было ясно, что они — жертвы обстоятельств.
— Жизнь — такая странная штука, — говорил Эдвард-Альберт. — Она не похожа ни на что.
— Ни на что, — соглашалась дама.
— Кто мог бы сказать три недели тому назад, что мы с вами будем сидеть здесь вот так? Как будто это должно было случиться…
После этого рост взаимного понимания приобрел стремительный характер. Они обнаружили, что оба страшно одиноки, что каждый из них может удовлетворить запросы другого и что общее хозяйство вдвое сократит расходы.