У нас относительно нашей речи множество всяких иллюзий, в большинстве случаев вздорных. Мы воображаем, будто говорим ясно и понятно, что совершенно не соответствует действительности. Мы не слышим тех звуков, которые произносим. Мы думаем, будто мыслим и выражаем свои мысли. Это наше величайшее заблуждение. Речь Homo Тьюлера, Homo Subsapiens'а, еще непригодна к тому, чтобы выражать явления действительности, а его мышление даже в лучшем случае представляет собой лишь сплетение неудачных символов, аналогий и метафор, при помощи которых он рассчитывает приспособить истину к своим желаниям. Прислушайтесь внимательно к тому, что вокруг вас говорят, вчитайтесь в то, что пишут, и вы убедитесь, что у каждого есть свои излюбленные защитные приемы, каждый делает совершенно тщетные попытки достичь подлинной выразительности, но разменивается на уловки и хитрости, продиктованные чем-то, — и-го-го! — гораздо более ему свойственным, — именно жаждой самоутверждения.
Только в последние годы науки сигнифика и семантика открыли людям глаза на огромную неточность и произвол языка. Говорят о чистом английском, совершенном французском, идеальном немецком языке. Эта предполагаемая безупречность — академическая иллюзия. В нее может поверить разве только школьный учитель. Каждый язык что ни день, что ни час изменяется. Люди, более меня компетентные в такого рода вопросах, говорили мне, что условный французский язык Эванджелины, с самого начала далекий от совершенства, а в дальнейшем и вовсе ею позабытый, не качественно, а лишь количественно отличался от французского языка любого человека, в том числе и любого француза. Быть может, когда-нибудь изобретательные умы найдут способ приблизить язык, который является не только средством выражения, но и орудием мысли, к поддающимся опытной проверке реальным явлениям. Однако это будет не раньше, чем мы, Тьюлеры, выбьемся на уровень Sapiens'а. Пока этого еще нет.
Пока речь — это главным образом наше оружие в борьбе за самоутверждение, но с этой точки зрения среди образцов, приведенных в этой книге, нет ни одного, более отвечающего своему назначению, чем протяжное, агрессивное, повелительное и в то же время внешне столь безличное «и-го-го» Пипа Чезера. Каким бледным кажется рядом с ним «как бы сказать» Эдварда-Альберта, какими искусственными — бесконечные нагромождения ничего не значащих фраз, при помощи которых оратор держит своих слушателей в состоянии пассивного безразличия, покуда ухватит потерянную нить своей аргументации.
Последнее, что способен заметить оратор или писатель, — это свою собственную ограниченность, и критически мыслящий слушатель или читатель должен это учитывать.
Наше повествование, тоже отмеченное этим недостатком, представляет собой упорную попытку воспроизвести жизненные явления — в частности описать одно характерное существование и одну характерную группу — как можно полнее: каждый индивидуум показан здесь со всей доступной искусству автора правдивостью. И вот каждый из них, кроме общей им всем ущербности, оказался также обладателем своей собственной, специфической манеры выражаться, собственных речевых ужимок и запасов словесного хлама. Как и каждый из тех, кого вы знаете.
Итак — и-го-го! Да здравствует веселый шафер!
Вечер накануне свадьбы он провел в усиленном натаскивании Эдварда-Альберта. Он отдавался атому делу с возрастающим увлечением. Он находил в нашем герое какую-то особую прелесть, очевидно, незаметную для прочего человечества. Кроме того, он любил руководить. Как выразилась его жена, он все знал от рожденья, ни разу не уклонился от столь блестяще начатого пути и обладал необычайными познаниями относительно того, где, когда и как в любом случае купить самую изящную вещь по самой низкой цене.
— У нас все до ниточки будет
Он торжественно прошелся с Эдвардом-Альбертом взад и вперед по спальне. Потом взял его под руку и поставил перед зеркалом.
— Не угодно ли! Пип и Тьюлер, одетые к свадьбе. Ну скажите, разве это не лучше любых похорон?
— Я, знаете, как-то не ожидал всего этого.
— Вот именно. Поэтому-то я и нужен. Ну-ка, милая сиротка, еще разок свою речь. «Леди и джентльмены!» Ну!
Он очень гордился речью, которую составил для своего ученика.
— Никаких там «я не привык выступать перед публикой» и прочей ерунды. Нет. Что-нибудь попроще — мило и непринужденно. Станьте поближе к столу. Теперь начинайте.
Эдвард-Альберт стал в позу возле стола.
— Леди и джентльмены, — произнес он. Потом, помолчав, прибавил: — И вы, моя дорогая Эванджелина…
— Хорошо!
— Я э-э… Я никогда в жизни не произносил речей. Возможно, не буду и в дальнейшем. А сейчас… сердце мое слишком полно! Да хранит вас всех Господь!
— Отлично! Исключительно трогательно! Потом вы садитесь. Мой высокочтимый папашка… он не обижается, когда его зовут «палатка», только «шипучка» выводит его из себя, — итак, мой папашка пускает пробку в потолок и слегка всех вас обрызгивает. В конце концов завтрак ведь устраивает он. Потом поцелуи. Милли вас целует. Разные женщины целуют вас, злодей. Но я вытаскиваю вас оттуда и на вокзал, а потом — дивный Торкэй.
— Вы нас проводите?
— Буду с вами до отхода поезда… А теперь помогите мне развесить вашу фрачную пару. Синий костюм будет ждать вас на квартире у папашки… Я ничего не забыл. Я-то уж не забуду. Что было бы с этой свадьбой, если бы не мое savoir raire[35], это превосходит всякое воображение, говорю вам, превосходит, просто превосходит.
Эдвард-Альберт чихнул.
— Где ваш халат? У каждого мужчины в вашем положении должен быть стеганый халат.
— Меня целый день знобит. Наверно, простудился.
— Вот на такой случай необходимо иметь виски, дорогой мой. Есть у вас лимон? Нет лимона! Надо всегда иметь лимон под рукой. Лягте в постель. Я вам приготовлю грелку, а потом хорошенько укрою вас. Какой там шафер! Я вам и нянька и слуга. Только помолитесь на сон грядущий. Начинайте. «Леди и джентльмены и ты, моя дорогая Эванджелина. Я никогда в жизни не произносил речей…» Дальше… Хорошо! А теперь приступите к виски, ягненочек, приготовленный для заклания… Я поставлю здесь, около вас. Ну, спите, мой Бенедикт. Покойной ночи.
Но именно спать-то Эдвард-Альберт и не мог. Непреодолимый страх перед темнотой и отвращение к себе охватили его.
Что-то в поведении Пипа да и всех окружающих говорило ему, что над ним смеются. Днем он опять был в объятиях Эванджелины и теперь находился в состоянии нервного истощения. Она всегда сперва раздразнит его, а потом ругает. То не так, и это не так. Приятно это слышать мужчине? И потом опять старается распалить его. А теперь вот его разоденут, словно шута горохового… Нет, это уж слишком. Он не желает. Не желает. Будь он проклят, если пойдет на это. Он свободный гражданин в свободной стране. Он пошлет все к черту. Провались они со своим парадным завтраком.
Он встал с постели. Громко чихнул. Да, он пошлет все к черту, — все, начиная с этого цилиндра. Однако при виде безупречного цилиндра его решимость несколько ослабела. В нем опять проснулся раболепный мещанин. Он забрался обратно в постель и долго сидел в ней, уставившись на парадный головной убор. Но через час он уже снова был в бешенстве и твердил, что не женится ни за что на свете. Его силой втянули в это дело. Его завлекли. Он вовсе об этом не думал…
М-р Пип, одетый, как подобает идеальному шаферу, немножко запоздал и выказывал признаки нетерпения. У него была белая гардения в петлице; другую, со стеблем, обернутым серебряной бумагой, предназначавшуюся для его жертвы, он держал в руке. Он звонил целых десять минут почти без перерыва, стучал, колотил в дверь кулаком… Наконец, Эдвард-Альберт открыл ему; он был в пижаме. Глаза у жениха были красные, опухшие, полузакрытые. Не говоря ни слова, он юркнул обратно в постель.