— Но раньше у девушек не было таких экстравагантных идей.
— Как сказать? А Лидия Лэнгуиш? Разумеется, тогда они столько не бегали.
— Верно. С этого все и начинается. А эти дурацкие романы? Этот поток сбивающей с толку фальшивой чепухи, которую выпускает наша печать? Эти поддельные идеалы, передовые взгляды, деловые женщины и вся эта белиберда…
Огилви задумался.
— Та девушка — она действительно прелестное и искреннее создание — говорила мне, что ее фантазия загорелась под влиянием «Ромео и Джульетты», пьесу ставили у них в школе.
Но мистер Стэнли решил, что это частность.
— Следовало бы установить цензуру на книги. В наше время она просто необходима. Даже при наличии цензуры на пьесы трудно найти такую, чтобы можно было повести жену и дочерей: везде хотя бы в самой скрытой форме затаен соблазн, а что было бы при отсутствии цензуры?
Огилви продолжал рассуждать на занимавшую его тему:
— Я, Стэнли, склонен считать, что вся беда именно в том, что «Ромео и Джульетта» ставилась с сокращениями. А если бы сцена с кормилицей не была вычеркнута? Упомянутая мной молодая особа знала бы больше и натворила бы меньше. Меня это очень заинтересовало. Они оставили только луну и звезды. А потом балкон и «мой Ромео!».
— Ну, Шекспир — это совсем другое, чем современная чепуха. Я с Шекспиром спорить не намерен. И не собираюсь резать Шекспира. Я не такой. Пусть остается, как есть. Но современные миазмы…
Мистер Стэнли яростно стал мазать мясо горчицей.
— Хорошо, оставим Шекспира, — сказал Огилви. — Интересно то, что наши молодые женщины разгуливают теперь свободно, как ветер, и везде к их услугам отдел актов гражданского состояния и всевозможные удобства такого же сорта. Ничто не удерживает их от всяких затей, они лишь отвыкают говорить правду и обуздывать свою фантазию. В этом отношении они только подзадоривают друг друга. Это, конечно, не мое дело, но мне кажется, они должны знать больше, или мы должны решительнее сдерживать их. Или то, или другое. Они слишком свободны при таком неведении, или их неведение слишком велико при такой свободе. Вот как я смотрю. Будете есть яблочный пирог, Стэнли? Яблочный пирог у них сегодня очень хорош, очень!
Вечером, когда обед подходил к концу, Анна-Вероника начала:
— Отец!
Мистер Стэнли взглянул на нее поверх очков и заговорил торжественным тоном, тщательно подбирая слова:
— Если ты хочешь что-нибудь сообщить мне, для этого есть кабинет. Я сейчас покурю и потом пойду туда. Не представляю, что ты можешь мне сказать. Я полагал, что мое письмо внесло полную ясность. Кроме того, мне нужно просмотреть сегодня вечером кое-какие бумаги, очень важные бумаги.
— Я долго тебя не задержу, папа, — сказала Анна-Вероника.
— Не понимаю, Молли, — заметил он, вынимая сигару из сигарного ящика, в то время как сестра и дочь встали из-за стола, — почему ты и Ви не можете вдвоем обсудить какой-то пустяк — что бы там ни было — и не беспокоить меня?
В эту ссору в семье Стэнли впервые был вовлечен и третий член, ибо все трое привыкли к замкнутости.
Мистер Стэнли умолк на полуслове, а Анна-Вероника распахнула дверь, пропуская тетку. Атмосфера была как бы насыщена грозой. Тетка, шелестя платьем, с достоинством выплыла из столовой и, поднявшись наверх, поспешила укрыться в цитадели своей комнаты. Она была вполне согласна с братом. Ее смущало и приводило в отчаяние, что племянница не обращается к ней.
Тетка видела в этом доказательство недостаточной привязанности, какого-то незаслуженного, пренебрежительного неуважения, и ей становилось еще обиднее.
Когда Анна-Вероника вошла в кабинет, она заметила, что отец явно ждал ее и подготовился к этой встрече. Оба кресла, стоявшие по обеим сторонам газового камина, были слегка повернуты друг к другу, и в круге света, падавшего от зеленой лампы, лежала на виду толстая пачка синих и белых бумаг, перевязанных розовой тесемкой. Отец держал в руке какой-то печатный документ и как будто даже не заметил ее появления.
— Садись, — сказал он и продолжал некоторое время изучать — именно «изучать» — документ. Затем он отложил его в сторону. — Ну так в чем же все-таки дело, Вероника? — спросил он с подчеркнутой иронией, насмешливо глядя на нее поверх очков.
Анна-Вероника была в бодром, приподнятом настроении, она не последовала приглашению отца и не села. Она продолжала стоять на коврике перед камином и смотрела на отца.
— Послушай, папа, — начала она очень рассудительно, — понимаешь, я должна пойти на этот бал.
Тон отца стал еще более насмешливым.
— А почему? — вкрадчиво спросил он.
Она ответила не сразу.
— Ну… Не вижу причин, почему бы мне не пойти.
— А я, представь себе, вижу.
— Так почему же мне не пойти?
— Это неподходящее место, и люди собираются там неподходящие.
— Но, папа, ты же не знаешь ни этого места, ни людей.
— И вообще это непорядок; нехорошо, неприлично, недопустимо, чтобы ты провела ночь в каком-то лондонском отеле. Какая нелепая идея! Не могу понять, что тебе втемяшилось, Вероника!
Уголки его рта недовольно опустились, он склонил голову набок и посмотрел на нее поверх очков.
— Но почему же недопустимо? — спросила Анна-Вероника, взяв с камина трубку и вертя ее в руках.
— Это же ясно! — отозвался он укоризненно и раздраженно.
— Видишь ли, папа, я не считаю это недопустимым. И тут мне хочется с тобой поспорить. Вопрос, в конце концов, сводится вот к чему: можешь ли ты мне предоставить самой заботиться о своем благе или нет?
— Судя по этой твоей просьбе — нет.
— А я думаю — да.
— Пока ты живешь в моем доме… — начал он и вдруг замолчал.
— Ты намерен обращаться со мной так, как будто я уже не оправдала твоего доверия… По-моему, это нехорошо.
— Ну, знаешь, твои представления о том, что хорошо… — Он не договорил. — Слушай, моя дорогая, — принялся он терпеливо ее урезонивать, — ты еще ребенок, ты совсем не знаешь жизни, не знаешь ее опасностей, ее неожиданностей. Ты воображаешь, будто все в мире ужасно безобидно и просто и так далее. А в действительности это не так. И вот в чем твоя ошибка. В некоторых вещах, во многих вещах ты должна полагаться на старших, ибо они лучше знают жизнь, чем ты. Мы с твоей тетей все обсудили. Вот как обстоит дело. А теперь можешь идти.
На мгновение разговор прервался, Анна-Вероника старалась, несмотря на возникшие сложности, сохранить, твердость и не растеряться. Она повернулась к отцу боком и лицом к огню.
— Понимаешь, отец, — заговорила она снова, — тут не только вопрос об этом бале. Я хочу пойти туда потому, что это расширит мой кругозор, потому что, мне кажется, там будет интересно, и я увижу что-то новое. Ты говоришь — я совершенно не знаю жизни. Должна быть, ты прав. Но как же я узнаю ее?
— Надеюсь, что некоторых вещей ты никогда не узнаешь, — сказал он.
— Не уверена. Я хочу узнать, и как можно больше.
Он издал какое-то сердитое восклицание, задымил своей трубкой и потянулся к бумагам, перевязанным розовой тесемкой.
— Так и будет. Именно это я и собиралась тебе сказать. Я хочу быть человеком; я хочу увидеть жизнь и узнать ее, и Не нужно меня оберегать, словно какое-то создание, слишком хрупкое для жизни, которое держат, точно в клетке, в каком-то тесном уголке.
— В клетке! — воскликнул он. — Разве я возражал, когда ты захотела учиться в колледже? Разве не