— Гм, — пробурчал он, глядя с уже более спокойным видом на произведенное им разрушение. — Глупо! — заметил он после паузы. — И кто мог знать все это время!
Он засунул руки в карманы, выпятил губы кружочком, словно намереваясь засвистеть, вышел в наружную препараторскую и там остановился — само воплощение белокурого спокойствия, если не считать чуть более яркого румянца, чем обычно.
— Джиллет! — позвал он. — Подите сюда и, пожалуйста, уберите все это. Я тут кое-что разбил.
В попытках Анны-Вероники оправдаться перед самой собой существовал один серьезный изъян, и это был Рэмедж. Он как бы висел над ней: он и взятые у него деньги, и отношения с ним, и тот ужасный вечер, и постоянная, пугавшая ее возможность приставаний и опасности. Она видела только один способ освободиться от тревог, а именно вернуть деньги, но не представляла, как это сделать. Раздобыть двадцать пять фунтов было непосильной для нее задачей. До дня ее рождения еще четыре месяца, да и это обстоятельство может в лучшем случае дать ей всего пять фунтов.
Мысль о долге мучила ее днем и ночью. Не раз, просыпаясь по ночам, она с горечью повторяла:
— И зачем только я тогда сожгла деньги!
Трудность ее положения еще чрезвычайно осложнялась тем, что, с тех пор как она вернулась под родительский кров, она дважды видела Рэмеджа на Авеню. Он поклонился ей с изысканной светскостью, а в глазах его появилось загадочное, многозначительное выражение.
Она чувствовала, что обязана рано или поздно рассказать всю историю Мэннингу. В самом деле, или она распутает это дело с его помощью, или не распутает совсем. Когда Мэннинга рядом не было, все казалось простым. Она придумывала очень ясные и достойные объяснения. Но когда доходило до дела, все оказывалось гораздо более сложным.
Они спустились по широкой лестнице, и пока Анна-Вероника придумывала, как приступить к рассказу, он рассыпался в похвалах ее простому платью и поздравлял себя с их помолвкой.
— Мне кажется, — начал он, — что, когда вы теперь вот рядом со мной, на свете нет невозможного. Я сказал на днях в Сарбитоне: «В жизни есть много хорошего, но самое лучшее только одно — это растрепанная девушка, опускающая в воду весло. Я сделаю из нее свой Грааль[20], и когда-нибудь, если господу будет угодно, она станет моей женой».
Говоря это, он смотрел перед собой твердым взглядом, а в голосе его звучало глубокое и сильное чувство.
— Грааль! — повторила Анна-Вероника и поспешно продолжала: — Ну да, конечно! Хотя боюсь, что святости во мне меньше всего!
— Все в вас свято, Анна-Вероника. Ах, вы даже представить себе не можете, что вы для меня, как много вы значите! Вероятно, в женщинах вообще есть что-то мистическое и чудесное.
— Во всех человеческих существах есть нечто мистическое и чудесное. Зачем видеть это только в женщинах?
— Но мужчина видит, — сказал Мэннинг, — во всяком случае, настоящий мужчина. А для меня существует только одна сокровищница моих мечтаний. Клянусь, когда я думаю об этом, мне хочется прыгать и кричать от радости.
— Тот человек с тачкой, наверное, очень удивился бы.
— А меня удивляет, что я не делаю этого, — ответил Мэннинг с глубокой внутренней радостью.
— Мне кажется, — начала Анна-Вероника, — вы не видите…
Но он совершенно не желал ее слушать. Помахивая рукой, он заговорил необычно звучным голосом:
— Мне чудится, будто я исполин! И я верю, что теперь совершу великие дела. Боги! Какое блаженство изливать душу в сильных, блистательных стихах — в мощных строках! В мощных строках! И если я их создам, Анна-Вероника, это будете вы. Это будете только вы. Свои книги я буду посвящать вам. Я все их сложу у ваших ног.
Сияя, он смотрел на нее.
— Мне кажется, вы не видите, — снова начала Анна-Вероника, — что я скорее человеческое существо с большими дефектами.
— И не хочу видеть, — возразил Мэннинг. — Говорят, и на солнце есть пятна. Но не для меня. Оно греет меня, и светит мне, и наполняет мой мир цветами. Зачем же мне глядеть на него через закопченное стекло и стараться увидеть вещи, которые на меня не действуют? — И он, улыбаясь, пытался передать свой восторг спутнице.
— Я совершила тяжелые ошибки.
Он медленно покачал головой, его улыбка стала загадочной.
— Может быть, мне хотелось бы признаться в них.
— Даю вам заранее отпущение грехов.
— Мне не нужно отпущения. Я хочу, чтобы вы видели меня такой, какая я есть.
— А я хотел бы, чтобы вы сами видели себя, какая вы есть! Не верю я в ваши ошибки. Они просто придают радостную мягкость вашим очертаниям, в них больше красоты, чем совершенства. Это как трещинка в старом мраморе. Если вы будете говорить о ваших ошибках, я заговорю о вашем великолепии.
— И все-таки я хочу сказать вам о том, что было.
— Ну что ж, времени, слава богу, хватит. Впереди мириады дней, чтобы рассказывать друг другу всякие вещи. Когда я об этом подумаю…
— Но это вещи, о которых я хочу вам сказать сейчас!
— Я сочинил по этому поводу одну песенку. Еще не знаю, как назвать ее. Может быть, эпиталамой.
И это все только до шестидесяти пяти лет!
— Да, — согласилась его будущая спутница, — это очень красиво.
И она вдруг смолкла, как бы переполненная всем недосказанным. Красиво! Десять тысяч дней, десять тысяч ночей!
— Ну, поведайте же мне свои ошибки, — предложил Мэннинг. — Если это для вас важно, значит, важно.
— Да они не то что ошибки, — сказала Анна-Вероника, — но меня мучают. — Десять тысяч! С такой точки зрения все выглядит, конечно, иначе.
— Тогда, разумеется, говорите.
Ей было довольно трудно начать, и она обрадовалась, когда он продолжал разглагольствовать:
— Я хочу быть твердыней, в которой вы найдете убежище от всяких треволнений. Я хочу встать между вами и всеми злыми силами, всеми подлостями жизни. Вы должны почувствовать, что есть убежище, где не Слышны крики толпы и не дуют злобные ветры.
— Все это очень хорошо, — рассеянно отозвалась Анна-Вероника.
— Вот моя греза о вас, — заявил Мэннинг, снова разгорячившись. — Я хотел бы стать золотобитом и пожертвовать своей жизнью, чтобы создать вам достойную оправу. И вы будете обитать в святилище моего храма. Я хочу убрать его прекрасными каменьями и веселить вас стихами. Я хочу украсить его утонченными и драгоценными предметами. И, может быть, постепенно это девичье недоверие, которое заставляет вас испуганно уклоняться от моих поцелуев, исчезнет… Простите, если в моих словах есть известная пылкость. Парк сегодня зеленый и серый, а я пылаю пурпуром и золотом… Впрочем, трудно все это выразить словами…
Они сидели за столиком в павильоне Риджент-парка; перед ними стоял чай и клубника со сливками; Анна-Вероника все еще не начинала своей исповеди. Мэннинг наклонился к ней через столик и рассуждал о будущем блеске их брачной жизни. Анна-Вероника сидела смущенная, с рассеянным видом откинувшись на спинку стула и глядя на далеких игроков в крикет; она была погружена в свои мысли. Вспоминала обстоятельства, при которых стала невестой Мэннинга, и силилась понять