Кимми встает, глядя очень мрачно. Срывает с меня одеяла, и я лежу как выпотрошенная устрица, холодный и дряблый при свете дня. Кимми усаживает меня в кресло-коляску и везет по коридору до двери в ванную, которая слишком узка для коляски.
– Ладно, – говорит Кимми, вставая передо мной, уперев руки в бока. – И как мы это сделаем? А?
– Не знаю, Кимми. Я просто калека; я сам ничего не могу.
– Что это за слово такое,
– Это ужасно уничижительное разговорное название тех, кого называют инвалидами.
Кимми смотрит на меня так, как будто мне восемь лет и я при ней произнес слово «черт» (я не знал, что оно значит, и знал только, что это плохое слово).
– Думаю, это означает
–
Кимми поворачивается, резко и сердито, включает кран, затыкает сливное отверстие. Шарит в аптечке, достает мою бритву, мыло для бритья, помазок из шерсти бобра. Я не могу понять, как выбраться из кресла. Решаю соскользнуть с сиденья; двигаю зад вперед, выгибаю спину и начинаю сползать. Левое плечо выворачивается, и я шлепаюсь на пол, но все не так уж плохо. В больнице физиотерапевт, молодой бодрый человек по имени Пенни Фезервит, показал мне несколько способов садиться и вылезать из кресла, но все они касались ситуации кресло – кровать или кресло – кресло. Теперь я сижу на полу, и ванна нависает надо мной, как белые скалы Дувра. Смотрю на восьмидесятидвухлетнюю Кимми и понимаю, что помочь мне некому. Ее глаза выражают только сочувствие. «К черту, – решаю я. – Я должен это сделать, я не могу позволить, чтобы Кимми так на меня смотрела». Сбрасываю пижамные штаны и начинаю разматывать бинты на ногах. Кимми рассматривает свои зубы в зеркале. Засовываю руку через край ванны и щупаю воду.
– Если добавить пряностей, на ужин будет вам тушеный калека.
– Горячая, да? – спрашивает Кимми.
– Да.
Кимми подкручивает краны и уходит из ванной, откатывая коляску от двери. Осторожно снимаю повязку с правой ноги. Под ней кожа бледная и холодная. Кладу руку на подвернутую часть, где кожа обматывает кость. Совсем недавно принимал викодин. Интересно, удастся еще одну взять, чтобы Клэр не заметила? Может быть, бутылка там, в аптечке. Кимми возвращается с кухонным табуретом в руках. Ставит его рядом со мной. Снимаю повязку со второй ноги.
– Она неплохо поработала, – говорит Кимми.
– Доктор Мюррей? Да, так гораздо лучше, больше обтекаемости.
Кимми смеется. Я отправляю ее в кухню за книгами. Когда она кладет их рядом со стулом, я приподнимаюсь так, чтобы сесть на них. Затем вскарабкиваюсь на стул и то ли вкатываюсь, то ли падаю в ванну. Огромная волна выплескивается на кафель. Я в ванне. Аллилуйя! Кимми выключает воду и вытирает ноги полотенцем. Я окунаюсь в воду.
КЛЭР: Через несколько часов готовки я растягиваю козо, и оно тоже идет в мешалку. Чем дольше оно там будет, тем станет лучше и больше похоже на кость. Через четыре часа я добавляю закрепитель, глину, пигмент. Бежевая масса внезапно превращается в очень темную, землянисто-красную. Сливаю в ведра для просушки и затем в другой бак. Когда иду обратно домой, вижу в кухне Кимми, она готовит запеканку из тунца, которую полагается посыпать картофелем фри.
– Как оно? – спрашиваю я.
– Высший класс. Он в гостиной.
Между ванной и гостиной мокрые следы, похоже, размер, как у Кимми. Генри спит на диване, на груди у него лежит раскрытая книга. «Вымыслы» Борхеса. Он побрит, и я склоняюсь над ним и делаю вдох; от него пахнет свежестью, мокрые седые волосы торчат в разные стороны. Альба в комнате болтает с плюшевым медведем. На секунду я чувствую, как будто это
На следующее утро идет дождь. Открываю дверь мастерской, где меня ждут крылья, парящие в сером утреннем свете. Включаю радио: Шопен, этюды переливаются, как волны на песке. Надеваю галоши, бандану, чтобы не перемазать волосы, резиновый фартук. Достаю свою любимую красную краску, медное лекало и декель, открываю бак, раскладываю войлок, на который вывалю бумагу. Лезу в бак и вытаскиваю жидкую темно-красную смесь волокон и воды. Вода льется ручьями. Погружаю лекало и декель в бак и осторожно поднимаю его, выравниваю, выливаю воду. Наклоняю бак, и вода стекает из него, оставляя на поверхности ровный слой волокна; убираю декель и заворачиваю волокно в войлок, осторожно поворачиваю, и, когда снимаю, бумага остается на войлоке, тонкая и сияющая. Накрываю ее другим слоем войлока, снова мочу и опять: погружаю лекало и декель, поднимаю, даю стечь, накрываю. Теряюсь в этом повторении, игра фортепиано парит над водой, льющейся, капающей, падающей. Когда набираю пачку бумаги и войлока, подкладываю их под гидравлический пресс. Затем возвращаюсь домой и ем сандвич с говядиной. Генри читает. Альба в школе.
После обеда стою напротив крыльев с папкой свежеизготовленной бумаги. Бумага влажная, темная, кажется, сейчас порвется, но она обволакивает провода, образуя кожу. Сворачиваю бумагу в сухожилия, в нити, скрученные и пересекающиеся. Крылья теперь похожи на крылья летучей мыши, под тонкими слоями бумаги хорошо просматриваются провода. Сушу бумагу, которая еще не пошла в дело, нагреваю ее на стальных листах. Потом начинаю рвать ее на полосы, на перья. Когда высохнут, я пришью их, одно за другим. Начинаю раскрашивать полосы: в черный, серый, красный. Оперение для ужасного ангела, для беспощадной птицы.
ГЕНРИ: Клэр заставила меня одеться, заставила Гомеса дотащить меня до задней двери, через сад, в ее мастерскую. Она освещена свечами; возможно, их сотня, может, больше, они на столах, на полу, на подоконнике. Гомес сажает меня на диван и исчезает в доме. В центре мастерской с потолка спускается белая простыня, я поворачиваюсь посмотреть, если ли проектор, но его нет. На Клэр темное платье, и когда она ходит по мастерской, лицо и руки мелькают белые и свободные.