— Откуда?
— Из моего собственного дома.
— Каким образом?
— Кардинал.
— Теперь вы, значит, тень?
— Да, сударь. К вашим услугам.
— Вы упомянули 1628 год. Мне почудилось, что имя кардинала вы произнесли с особым уважением. Вы имели в виду прежнего кардинала?
— Прежнего, всегдашнего, всевластного, единственного. Ла Фон улыбнулся своей ледяной улыбкой.
— Гроб с его телом утащили под землю черви, они проволокут его сквозь все песчаные толщи.
— Как? Великий кардинал умер?
— Да. Эта бестия устроит нам теперь засаду на том свете.
Тень как бы осела вовнутрь и пробормотала: Т^ '
— А я кричал: «Да здравствует кардинал!»
Ла Фон побагровел от ярости, но на этот раз ярость была направлена против него самого.
— В таком случае, разрешите представиться, я — Эхо.
— Эхо?
— Совершенно верно. Потому что ваш крик, исторгнутый четырнадцать лет тому назад, я повторил всего час назад. Нас срезали одинаковым образом. Руку!
И рука Ла Фона схватила в свои тиски руку предшественника, который взвизгнул от боли.
— Давайте потолкуем, — продолжал Ла Фон. — Зачем это нужно? Это утешит нас, и все станет яснее.
— Потолкуем, — отозвалась тень.
— Что было причиной вашего несчастья?
— Женщина.
— Какая?
— Моя. Ибо мы были женаты…
— Были?..
Тень исторгла вздох. Затем выпрямилась во весь рост. И перед Ла Фоном предстал человечек в рубище.
— Прошло четырнадцать с тех пор, как я овдовел, четырнадцать.
— Хм, недавно. Человек-тень пояснил ситуацию:
— Сразу видно, сударь, что вы новичок. Мы ведем здесь счет на годы. Это четырнадцать лет.
— А мы в Риме считаем веками. Но вернемся к вашему кардиналу. Как он вас принял?
— Вы ждете от меня исповеди, сударь?
— И желательно поскорее. Я пока еще ничего не знаю. Я притронулся лбом к этим стенам в надежде, что они мне ответят. Потом замечаю вдруг вас и вы, как мне кажется, пускаетесь в беседу. Но теперь и вы как будто безмолвствуете.
— Теперь, когда вы изволили меня заметить, я вам отвечу.
— Давайте. В жизни надо делать одно из двух: либо разить насмерть, либо давать ответ.
— Сударь, весь мир меня обманул. Я выбрал себе супругу, я женился на белошвейке, которая вместо того, чтоб подшивать оборки, примкнула к заговору. Вот в чем загвоздка. Я пустил к себе квартиранта. Этот молодчик принялся водить к себе, то есть ко мне, своих друзей и таскать бутылками вино. На мою жену он смотрел так, словно ему достаточно свистнуть, чтоб она к нему прибежала. В ту пору я случайно встретился с покойным кардиналом. Вам не скучно слушать все это?
— Продолжайте. Не то я снова брошусь на стену.
— Великий кардинал принял меня, он дружески побеседовал со мной, назвал меня своим другом и …
В это мгновение дверь в камеру распахнулась. Чей-то голос крикнул:
— Бонасье! Выходите! Вы свободны!
XXVII. ПРЕКРАСНАЯ МАДЛЕН
В то время как Ла Фон знакомился с обветшавшим двойником Бонасье, д'Артаньян не терял попусту времени. Он выздоравливал. Выздоравливание продвигалось сразу по трем линиям: по материальной, то есть в виде великолепной кровати и бульона, приправленного вином и корицей, по умозрительной, то есть в виде серьезных размышлений о поисках способа, как раздобыть договор о всеобщем мире, и по сентиментальной, где сладкие воспоминания перемежались с меланхолическими вздохами. Вздохи и воспоминания были связаны с личиком Мари.
Через две недели наш герой был уже вновь в седле. И поскольку он предупредил Мари де Рабютен- Шанталь о своем возвращении в Париж, и поскольку в ответ ему сообщили, что его будут ждать в вечерние часы на улице ФранБуржуа, месте постоянного жительства, то именно к улице Фран-Буржуа д'Артаньян направил свои стопы.
Сияло великолепное зимнее солнце. Дождя не было уже целую неделю, и улицы покрылись пылью.
От Пелиссона де Пелиссара только что пришло письмо. Знаменитый изобретатель, лишенный отныне значительной части своей персоны, писал, выздоравливая, математический труд о выпуклых фигурах, которые стремятся стать вогнутыми, превращаясь в плоскость.
Лишь один человек не разделял восторгов д'Артаньяна по поводу неба, прохожих и тротуаров. Этим человеком была Мадлен, хозяйка д'Артаньяна.
Когда она увидала, что мушкетер весел, свеж, взоры горячи, а бровь изогнута дугой, она произнесла, разумеется, по этому поводу доброе слово, но это доброе слово мариновалось сутки в ее печали и лишь потом покинуло уста:
— Господин д'Артаньян!
— Что, дитя мое?
Женщин, которых он не опасался, д'Артаньян с удовольствием называл «дитя мое». К прочим обращался «сударыня» или «мадмуазель».
— Вы уверены, господин лейтенант, что устоите на ногах?
— Я убежден в этом.
— Я хочу предложить вам руку.
— Только ради удовольствия ощущать вашу руку, но не ради удовольствия быть на ногах. Здесь справлюсь я сам.
— Это значит…
Д'Артаньян метнул взгляд в сторону Мадлен. Гостеприимная хозяйка была привлекательной, рослой, рыжей, плечистой женщиной, она красовалась в своем корсаже, поворачивая талию словно на подставке, а глаза напоминали свежие виноградины. Это были не синеватые умильно, стреляющие по сторонам глазки, а вложенные внутрь драгоценные камни, сверкающие ярче всего в час печали.
— Вид у вас какой-то испанский и грустный.
— Я боюсь за ваше здоровье.
— Сейчас оно у меня отменное.
— Увы!
— Увы? Неужто вы хотите, чтоб я только и делал, что умирал?
— Нет, нет, что вы!
И тут д'Артаньян, хоть он и торопился к Мари, навострил уши.
— В чем же дело, дитя мое?
— Дело в том… Дело в том, что я люблю готовить для вас бульоны.