сорок одна погонщица гусей — из любви к жирной гусиной печени — и одиннадцать романисток, в том числе мадмуазель де Скюдери.
Впрочем, любовь не была тяжким бременем для Пелиссона. Он никак не мог разобраться, что толкает женщин в его объятья. Повздыхав, он сделал один единственный вывод: все женщины одержимы какой-то особой манией. То, что их вовремя не лечили, было ему весьма кстати.
Это насчет Пелиссона де Пеллисара.
Остаются еще Планше и Ла Фон.
После того, как хозяин был ранен, Планше раскис. Он понял, каково человеку, когда какой-нибудь член ему отказал. Он даже склонен был простить свою жену за двух ее кузенов, которых недавно придушил.
Глотнув на море и в Риме приключений, Планше возжелал вернуться к себе домой и сказать: «Сними- ка с меня, жена, сапоги, да зафаршируй индейку».
Но вернемся к основному блюду, иначе говоря — к Ла Фону.
Мы пока что мало сказали об этой мрачной личности.
Ла Фон, как нам это уже известно, был деятельным посланцем сатаны. Насилие и грабеж представлялись ему пустяками. Утоляя порочные наклонности, он не ведал преград. Он скорее был готов умереть, чем соблюсти добропорядочность хотя бы в течение одного часа.
Добродетель, как хорошо известно читателю, довольствуется скудной пищей: ломоть хлеба, случайный плод, наконец, трюфель — этого ей вполне достаточно.
Порок, напротив, ненасытен. И самая привычная для него пища — деньги.
И потому Ла Фон вечно нуждался в деньгах. И поскольку последние шесть месяцев он вел в Риме спокойное существование, его неистовая фантазия рисовала ему Париж в качестве огромного чана, где женщины варятся в сахаре. Зачерпнуть черпаком оттуда было его величайшим желанием.
От этого желания вздувалась голова и скрючивались пальцы, что привело к преступным деяниям> Но Л а Фон не был обыкновенным мерзавцем. Будучи последние десять лет доверенным лицом столь блистательного дипломата своей эпохи как Пелиссон де Пелиссар, Ла Фон не мог не проникнуть в суть вещей и знал шахматную доску политической Европы не хуже Оксенштирны в Швеции и Оливареса в Испании.
Его глаза вспыхнули странным пламенем, когда однажды ночью его хозяин, опившись компотом из ревеня, заговорил вдруг во сне и произнес отчетливую фразу.
Час спустя Ла Фон нахлобучил шляпу, завернулся в черный плащ, вскочил на лучшую из буланых лошадей Пелиссона, вооруженный короткой шпагой и двумя пистолетами, и галопом покинул Рим, направив свой путь в Париж.
XXI. КАК ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ, КОТОРЫЙ НЕ ЛЕТАЕТ, ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КАТАТЕЛЬНЫЙ, КОТОРЫЙ КАТИТСЯ
Как все возлюбленные, д'Артаньян проснулся в четыре утра. Час он размышлял, затем продремал до семи.
Его вырвал из забытья Пелиссон де Пелиссар.
Пеллисон вставал обычно очень рано — давняя привычка любовников, которые страшатся то возвращения мужа, то разочарования, вызванного видом возлюбленной в момент пробуждения.
На нем был отороченный мехом просторный узорчатый халат. Лицо застыло в трагической маске. В каждой руке он сжимал по пистолету.
— Этот для вас, д'Артаньян. Этот для меня. Умрем вместе.
Д'Артаньян внимательно посмотрел на своего друга.
— Да, умрем вместе, ибо мы обесчещены, — повторил Пелиссон.
— В такую рань?
— Да, в такую рань, — выдавил из себя Пелиссон с ужасающим вздохом.
— Положите пистолеты и объясните в чем дело.
— Договор.
— Понятно. Что с ним случилось?
— Он ускакал.
— Мой дорогой Пелиссон, договорам в зеленых папках редко случается отправляться ночью в дорогу, не предупредив хозяев.
— Да, но у нее была лошадь.
— Какая?
— Моя лучшая лошадь. Кобыла Клеопатра.
— Тогда дело серьезное.
— Кто же похитил договор? Кто скачет на моей кобыле?
— Ясное дело, ни вы, ни я. Вы слишком дорожите своей кобылой, а я едва держусь на ногах. Это Ла Фон.
— Ваш наперсник, ваш серый кардинал?
— Увы!
И от нового вздоха Пелиссона де Пелиссара завибрировали расставленные в комнате вазы.
— Выходит, он его нашел? -Да.
— Однако тайник был превосходный.
— Великолепный.
— Что он сделает с договором? Пелиссон исторг стон.
— Он его пропьет.
— Вы полагаете?
— Он способен на это.
Мгновение д'Артаньян пребывал в неподвижности: голова покоится на подушке, глаза прикрыты.
— Д'Артаньян, одно из двух: или вы нашли выход из положения, или я кончаю с собой.
— Мой дорогой друг, мне очень не хочется видеть вас без признаков жизни, в крови, у моих ног, и потому я предпочитаю идею.
— Вы настоящий друг.
— Нет, настоящий эгоист, поскольку нуждаюсь в вас, пока еще не стал на ноги.
— Мы оба не тверды на ногах, не забывайте…
— А я скажу вам так: давайте забудем об этом.
— Забыть? Но на каком основании?
— Представьте, что мы поймали вашего Ла Фона.
— Если это удастся, я вытряхну из него сердце и разорву на две половины, одну брошу крысам, другую…
— Представьте всего лишь, что мы прибыли в Париж одновременно с ним.
— Тем лучше. Я потребую у кардинала, чтоб его колесовали. Кардинал слишком ценит меня как друга, он не откажет.
— Да, но прежде надо прибыть в Париж.
— Д'Артаньян, ваше хладнокровие меня ужасает. У вас есть еще какая-нибудь идея?
— Совершенно очевидно, что мы не в состоянии ехать ни верхом, ни в карете, иначе наши кости развалятся.
— Не сомневаюсь.
— Каков же выход?
— Это зависит от вас, дорогой д'Артаньян, или, вернее, от вашей идеи.
— Напротив, все зависит от вас, дорогой Пелиссон.
— От меня?
— Да, от вас и от вашего летательного аппарата. В глазах Пелиссона было смятение.