чего против нас?
А Дионисий ему в ответ:
— Спаси вас Господи, отец наместник! Что же я могу против вас иметь? Здесь благодать, свежий воздух, коровки, целебный навоз!
Отправился Дионисий и на Афонскую горку. Забрался в беседку, сел на перила. Когда-то здесь, возле этой беседки, он изготавливал угольные таблетки для кадила. Угольная пыль оседала на нем, и он был черен, как мавр. Мать, когда она приехала в монастырь и ее провели к нему, не узнала его:
— Не знаете ли, — спросила она у черномазенького послушника, — где здесь можно найти инока Александра? Это мой сын.
Много чего радостного вспомнил теперь Дионисий, обходя монастырь, но оживить не смог — это все уже в нем затвердело, поросло быльем, словно умер в нем этот молоденький послушник, этот Сашенька, этот Александр.
Стал жития святых читать. В первом же — святой Ирины — лошадь человеческим голосом разговаривает. И вот раньше Дионисия бы это ничуть не смутило: Господи, да ведь Тебе все возможно! Ты и через ослицу Валаамову, и через облако кочующее, и через чрево китово можешь изречь Свою Истину! А тут Дионисий что-то заколебался. Смущение на него нашло — как так — лошадь заговорила, сказки какие-то, что за образ такой? Совсем худо ему стало. Даже слег он. Лежал на своей лавке в келье, заложив руки за голову, и смотрел в потолок.
Жизнь свою вспоминал, детство, художественную школу, папу, маму, бабушку... Вспомнил и учителя. Как он впервые увидел отца Ерма: сердце его сразу празднично так забилось, взыграло — узнало! Радость такая, блаженство, сплошная «аллилуйя». Как это называется? Называется это очень просто — любовь. Вот остался он около него. «Куда мне идти? — у тебя глаголы жизни вечной».
Вспомнил постриг в полутемном храме, как полз он по ковру, и монахи покрывали его своими мантиями, и братия с возженными свечами пела: «Объятия Отча отверзти ми потщися...», пока не встретил его у Царских врат пресветлый игумен торжественным вопрошанием:
— Что пришел еси, брате, припадая к святому жертвеннику и святой дружине сей?
И он ответил:
— Желая жития постнического, честный отче.
— Желаеши сподобитися ангельского образа и вчинену быти лику монашествующих? — спрашивал игумен.
— Ей, Богу содействующу, честный отче, — смиренно отвечал он. И произнес монашеские обеты.
Игумен же, указав ему на Евангелие, сказал:
— Се, Христос невидимо здесь предстоит, виждь, яко никтоже ти принуждает к сему образу, виждь, яко от своего произволения хощеши обручения великого ангельского образа.
И трижды бросил наземь постригальные ножницы.
Трижды постриженик поднимал их от святого Евангелия, трижды целовал руку наставника. И, приняв в третий раз постригальные ножницы из его рук, игумен Ерм произнес:
— Се, от руки Христовы приемлеши я, виждь, Кому сочетаваешися и кого отрицаешися.
И целовал монах Дионисий подрясник, надевая его... Блаженное это было время: все возможно верующему, каждая лошадь по-человечески говорит...
Вспомнил их общую с учителем жизнь — и в Лавре, и на Афонской горке. Сокола вспомнил — пригрел отец Ерм у себя в келье раненого молодого сокола. У того была повреждена нога и подбито крыло. И был этот сокол, как ни странно, похож на Дионисия — смотрел как-то так пристально, пытливо птичьим глазком, а отец Ерм говорил:
— Смотрит, точно как ты, Дионисий, — ты тоже так иногда долго глядишь, не мигая, — и настороженно, и с любопытством — непонятно, что именно ты высматриваешь...
И мне так же казалось, я вторила отцу Ерму:
— Дионисий, это твой птичий брат, если бы ты сам родился птицей, то выглядел бы, как этот сокол...
А отец Ерм выкармливал его из рук, поил из клизмочки и обрабатывал раны. Было это очень для Дионисия умилительно — такой наглядный образ заботы отца Ерма о его, Дионисиевой, душе — тоже ведь выкармливает из рук, отпаивает, врачует раны. И в конце концов сокол