Почему-то они, эти благочестивые, его, окровавленного, не проводили до дома, не вызвали скорую.
А отец Александр, истекая кровью, с проломанной головой, пришел к дому и рухнул прямо на ворота. Лежал, стонал. Почему-то жена к нему не вышла, хотя слышала его стоны и всхлипыванья, не узнала, что ли? Думала — пьяный. В семь утра? Скорую вызвала тоже не тотчас. Он успел истечь кровью...
Всех интересовал исчезнувший портфель, прежде всего, он волновал самого отца Александра. Что там могло быть? Деньги? Есть свидетельства, что накануне вечером у него в портфеле было много денег — в пачках, и когда он неловко раскрыл портфель в электричке, эти пачки рассыпались по всему полу вагона, в котором он возвращался домой.
А может, и не деньги: деньги он мог вынуть вечером и оставить дома, спрятать. Может, там была компрометирующая кого-то исповедь? Чья? Может, тайные письма? Какие письма, от кого? Может, документы? Что за документы такие? А может, что-то другое, еще... А может, там не было никаких исповедей, писем, бумаг, документов, денег, и отец Александр хватился его, потому что там была, скажем, епитрахиль? Его иерейский крест с украшением?
Но поэтесса всплеснула руками:
— Как — кто убил? Неужели вы еще не догадались? Ну они, они, — произнесла она шепотом, закатывая глаза. Я даже испугалась за ее глазные яблоки, так далеко они закатились...
— Поняли? Ну? Ну?
Наверное, у меня был очень глупый вид. Она даже фыркнула, вернув глаза в прежнее положение:
— Да князья же Церкви, вот кто!
— А, — разочарованно затянула я. — Это я уже слышала. Только непонятно, зачем этим князьям надо было его убивать, раз они воздавали ему какие только возможно почести и награды...
— Для отвода глаз. Вот именно, чтобы вы не подумали, что это они убили. А мы, меневцы, сразу поняли. Я даже дверь железную вставила, а туда — три замка. Потому что следующими будем мы.
И она несколько раз со скрежетом повернула свои замки. Я представила себе, как она сидит, запертая, прислушиваясь к звукам лифта, ждет крадущихся по ее душу князей с топором, и мне стало не по себе. Я почувствовала — ну как это обычно говорится? — что следствие мое зашло в тупик, вот как.
Поэтому на следующий день я решила кардинально поменять направление деятельности и встретилась с отцом Борисом Башкирцевым — известным латинофилом, преподавателем католичества в Московской Духовной Академии: он был настоятелем московского храма, куда я ходила с детьми. Он сказал:
— Хорошо, молодежь, я вам все расскажу и про католичество, и про Медон. Но только сделайте одолжение, отвезите меня на дачу к больной жене.
И вот мы приехали, а жена его была блаженная и светлая женщина — все время читала акафисты, заложив уши ватой, чтобы ничто ее не отвлекло. И поэтому она не слышала, когда мы вошли. А отец Борис понес сумки с едой на кухню, и она увидела только меня. И решила, наверное, что я ворвалась сюда, чтобы ограбить дом, а ее убить. Поэтому она издала страшный вопль и как была — в халате и шлепанцах — убежала в ночь. И мы с отцом Борисом за ней погнались. Вернее, сначала погнался он, но бежал медленно, потому что ему мешали одышка и не терпящая никакой спешки и суеты вальяжная солидность тела. Он кричал ей: «Люба, Люба, это же я!» Но ее уши все еще были заложены ватой, и она не слышала вообще ничего. И тогда он попросил меня выказать прыть. Но бедная женщина, потеряв шлепанцы и оказавшись на снегу в одних носках, оглянулась и, увидев, что я преследую ее по пятам, закричала еще громче, прибавила шагу и скрылась во тьме.
— Плохо бегаем, молодежь, — сказал он мне, на ходу задыхаясь. — Теперь ее отыщешь разве что с милицией... Но все равно — будем искать! Но скорее всего она забежала к своим. Есть у нее здесь, в поселке, какие-то свои. Сектанты, кажется. Бабки такие суровые, в платках до бровей. А благословения у меня не берут, наоборот, увидят меня и сразу губы презрительные поджимают. Она иногда и убегает к ним. А они ее отогреют чаем, утешат, оденут и приведут. Вообще, она тихая, кроткая. Но когда у нее обострение, всегда из дома бежит, стоит только входную дверь отпереть. И вот так — раздетая, босиком. И, что страшно, совсем не чувствует холода, не мерзнет.
Мы шли по черному вымершему поселку. Вдалеке шумел лес, направо, за вереницей глухих сараев, открывалось поле.
— А в больницу не хочет, — отец Борис тяжко вздохнул. — «Не пойду, говорит, и все! Мне Матерь Божия не велит». А я без ее согласия теперь уложить ее туда не могу. Потому как если она не социально опасная, ни один врач ее туда не возьмет. Так и мыкаюсь. А вы говорите — католичество, Медон, соединение Церквей... Нет, сейчас это невозможно, и никто к этому не готов. Да и какой смысл? Ну, предположим,