— Ну где тут справедливость? — повторил Франта свою основополагающую мысль.
Петр снова вынужден был признать, что никакой справедливости тут нет, но пусть Франта подождет: как только он, Петр, станет первым министром, он тут же положит конец мошенничествам панов и подкомориев.
— Да ну тебя, — отмахнулся Франта. — Кем ты станешь?
— Первым министром, — ответил Петр.
— Держи карман шире, — не поверил Франта, — так уж непременно и станешь.
— Петр станет первым министром, — убежденно проговорил и Джованни.
— Пусть уж лучше не становится, — возразил Франта, — а то превратится в такую же свинью, как эти, нонешние.
Время за столь приятными развлечениями летело быстро, коробочка наполнялась, но Джованни вдруг вскочил с криком:
— А теперь мотаем отсюда!
Потому что на противоположном конце Гандлиржского пятачка появилось трое слуг в красных ливреях со знаком рода Гамбарини и с девизом «Ad summarn nobilitatem intenti» на рукавах; лакей графа по имени Иоганн предводительствовал ими; поспешными большими шагами, свидетельствовавшими о том, что слуги знают, где искать детей, они направились к мальчикам. И на самом деле, в разгар безумной паники, охватившей дворец, один из местных поставщиков принес невероятное известие, будто сын Его Сиятельства со своим новым компаньоном сидят перед костелом Девы Марии Заступницы и ловят блох в шерсти шелудивого пса. Граф тут же выслал туда своих слуг.
— Нет, теперь мотать уже поздно, потому что некуда, — спокойно возразил Петр и поднялся, чтобы шагнуть лакеям навстречу.
— Но падре будет buzzerrare, — жалобно запротестовал Джованни, хватая Петра за руку.
— Как всякий отец, — сказал Петр. — А нашему брату это нипочем не может понравиться.
Граф ожидал их в своем кабинете, комнате, полной одних картин: картины висели, стояли, теснились, громоздились на полу и на подставках. Он казался спокоен, и более того — раскладывал пасьянс, постукивая по картам блестящим, остро остриженным ногтем правого указательного пальца, однако то обстоятельство, что на столе, подле его правой руки, лежал стек, а также и то, что после продолжительного молчания он обратился к сыну на «вы», и это прозвучало строго и остраненно-неприязненно после обычного фамильярного «ты», не предвещало ничего хорошего.
— Что вы можете сказать в свое оправдание, молодой человек? — спросил он сына, даже не взглянув на Петра.
— Ничего, — произнес Джованни и, к неудовольствию Петра, напряженно и внимательно следившего за ним, повесил голову.
— Сколько вы заслужили? — спросил граф, хватаясь за стек.
Джованни поднял к нему свои жалкие худенькие ручки.
— Всыпьте мне хоть двадцать пять, но, пожалуйста, не сердитесь на Петра, он здесь новенький и не знает, что позволено, а что — нет.
— Вы сказали — двадцать пять, — прервал его граф, — так подойдите.
На трясущихся ножках Джованни шагнул к отцовскому столу, но Петр опередил его.
— Если тут и должен быть кто-то наказан, так это я, хоть мне и не понятно, за что. Вы сказали, что сейчас — время вольных развлечений, вот мы и развлекались — или не развлекались, Джованни?
— Развлекались, да еще как! — воскликнул Джованни захлебывающимся от восторга голоском.
— С негодяем, который обманул мое доверие и чье имя недостойно обременять мою память, я не намерен разговаривать, — проговорил граф. — Так что собери свои пожитки и отправляйся откуда пришел.
Граф так резко хлестнул стеком по доске стола, что от этого удара подскочили карты.
— Отец, если вы прогоните Петра, я не захочу больше жить! — воскликнул Джованни и, задыхаясь от судорожных рыданий, упал на колени, являя собой воплощенный ужас и страдание. — Я не хочу больше жить, не хочу! Вы не знаете, папенька, как это было прекрасно и как мы наслаждались! Мы видели палача и голых женщин в окнах, и блох мы ловили, чтоб они сожрали трактирщика, а Петр придумал, как лучше сажать их в коробочку, чтоб они не разбежались, а тот, кого казнили, схватил руками свою голову, когда она отлетела; папенька, дорогой папенька, я буду послушный, буду рано вставать, буду есть овсяную кашу, фехтовать, учить гекзаметры, буду молиться на ночь, только, умоляю, оставьте у нас Петра, он храбрый и сильный, и все-то умеет, и все-то знает, и не позволяет себя buzzerrare, ради Господа Бога, умоляю вас, папенька!
Граф в молчании разглядывал своего сынка, словно впервые видя его, и до какой-то степени оно так и было, — он в первый раз видел его таким прытким, с пылающим лицом, ничем не напоминающим благовоспитанного мальчика, каким он рос до сих пор. «Как же поступить? — думал отец. — Ведь в конце концов сын здешнего знахаря, очевидно, не оказывает на него такого уж дурного влияния. Ради чего я искал Джованни компаньона, какую преследовал цель? Чтобы его, рохлю, сделать еще более пассивным, еще менее пригодным вступить в этот страшный и беспощадный мир взрослых? Но что делать теперь, как отступить и вывернуться из создавшегося положения?» Он медленно перевел взгляд на хмурого и неподатливого Петра.
— А ты что скажешь на это? — спросил он.
— Ничего не скажу. По-вашему, я негодяй и вам со мной не о чем разговаривать.
— Эти слова ты забудь и не дожидайся, что я принесу тебе свои извинения. Я не знал, что ты говоришь по-итальянски.
Петр удивился.
— Я говорю по-итальянски? Ах, да, наверное, говорю. Научился у Джованни.
— За это время? Невозможно, — возразил граф.
— Нет, возможно, папенька! — вскричал Джованни, пожирая Петра пылающими любовью глазами. — Петр magnifico[17].
— Это тебе так только кажется, — промолвил граф. — Напротив, я нахожу тут одно из нарушений моих приказов. Я ясно сказал Петру, чтоб он учил тебя здешнему языку, чешскому.
— Но ведь он так и поступал, папенька, я тоже умею по-чешски! — ответил Джованни. — Вы только послушайте, папенька: а теперь мотаем отсюда, слышишь, итальяшка? Фюить, фюить, трада-да!
Несколько минут, что Джованни провел в обществе Петра, дали явный результат, которого не удавалось достигнуть за долгие месяцы обучения.
— Хорошо, попробуем еще раз, — проговорил граф. — А ты, Михаил сопливый, запомни, что, коли не станешь держать в узде свою неуемную заносчивость и своеволие и не выкинешь из головы неуместное и абсолютно бессмысленное понятие, будто нечто собой представляешь и будто все должно быть по-твоему, а каждый обязан помнить твое имя, обычнее которого трудно найти на свете, и если ты вовремя не осознаешь, что ты — ничтожество, пустое место, ничто, — даже менее того, поскольку «ничто» — это, по крайней мере, философское понятие, а ты — обыкновенный невоспитанный шалопай, — я в два счета выгоню тебя из дому. А теперь отправляйтесь, пора фехтовать. Пока не придет маэстро Эспадроне, упражняйтесь одни, но энергично. Марш!
БЫВАЮТ ЛИ У КОРОЛЕВ НОГИ
Таким оказал себя Петр в доме Гамбарини, где провел целый ряд лет с огромной пользой для Джованни и для себя лично. Хотя графа непрестанно раздражала строптивость и упорство, с каким этот подросток настаивал на своих оригинальных воззрениях, и это часто приводило к неизбежным конфликтам и жалобам разгневанных учителей, с которыми граф, к своему крайнему неудовольствию, вынужден был разбираться, но при этом он не мог не замечать и не принимать в расчет, как, благодаря влиянию Петра, быстро развивается и распрямляется его сын; благоговея перед старшим другом, Джованни изо всех сил старался равняться на Петра — касалось ли это фехтования или изучения греческого, стрельбы из лука или из пистолета, игры на лютне или риторики, охоты или турниров, и это состояние непрестанного и полного напряжения всех физических и душевных сил шло на пользу худосочному блондинчику так, как только могут пойти на пользу упорные, с усердием, страстью и одушевлением проводимые тренировки.
Два года спустя, когда Джованни исполнилось двенадцать, а Петру — четырнадцать лет, граф