— Ты не слушай его. А то и вовсе— жить невмоготу станет. И хоть не сбрехал он тебе ни в чем, помни, за грехи свои мы тут мучаемся. За прошлое. И очищаемся. Перед кончиной, чтоб перед Господом чистыми предстать.
— Я уже очистился вовсе. Сраться стал в штаны, как дитя. Не держится ничего. Само выскакивает наружу. Сапоги вон, все носки обоссаны. Отчего это. Мужик во мне помер — вышел весь — из конца. Нынче баба вовсе не нужна. Выйди на волю, жена сбежала бы от меня. А все — карьер проклятый, — пожаловался человек на соседней шконке.
— А за что вас сюда пригнали? — поинтересовался Ананьев. И, достав пачку папирос, решил закурить.
— Не кури в бараке, слышишь? Не смей. Нельзя у нас курить.
— Иди наружу.
— Не вздумай тут вонять! — послышалось со всех сторон.
— Хватит просить! Уже все! — положил Виктор папиросу в пачку.
— Ты не злись. Посиди тут с нами, — придержал человек Ананьева, вставшего со шконки.
— Сам пойми, работаем в карьере. Все, кто курил раньше, — побросали. Тяжело стало. Легкие не переносят дыма. Ослабли. Как кто закурит, всех начинает кашель душить. Отвыкли от табака, отказались.
— И он скоро курить закинет. Не захочет сойти, сгореть лучиной за месяц.
— Если все так, как вы говорите, велика ли разница — через месяц или полгода сдохнуть? Чем скорее, тем лучше. Меньше мучиться, — ответил Ананьев.
— А это ты у тех спроси, кто последние дни здесь доживает. Им видней. Они уже все прошли и видели, все испытали, но на тот свет не торопятся, каждым днем дорожат, держатся за эту жизнь, какая она ни на есть. Хотя боли и мук познали очень много…
— Я себе жизни не попрошу. Коль попал сюда — в безвыходность, дорожить шкурой не стану, — ответил Виктор.
— Не зарекайся. У тебя все еще впереди. Вот ты спросил, за что мы здесь? Всяк за свое. И все — ни за понюшку табаку. Я, к примеру, за то, что стукача избил. Он в нашем доме всех пересажал. Пакостливый гад! Жил в грязи, как хорек. Ну и захотелось ему соседскую квартиру. Большую, чистую. И занял ее! Хозяев доносами выжил. Их забрали. Он вселился. Со своими голожопыми. Потом второго соседа выкурил так же. На тряпки и барахло позарился. Третьего — своего начальника — на Печору согнал. Его в должности повысили. Вот и распустил хвост стукач. В партию вступил. До чего дошел, родную бабу запродал, засветил чекистам. И когда ее забрали, он детей своих родителям жены в деревню сплавил. А сам с молодой шлюхой скрутился. Соседкой. Когда ее муж хотел откостылять стукача — и его упрятал.
— А баба? — ахнул кто-то.
— С ним живет, блядища! Про мужа будто запамятовала. На фамилию его, кобелиную, перешла. Катковой стала.
— Что?! — взвился Виктор, вспомнив свое. И Каткова… «Наседку» в камере, прикинувшегося машинистом паровоза.
— Чего побелел? — удивился рассказчик.
— Каткова того как звали? Уж не Костя ли случайно?
— Нет. Не Костя, Никифор он. Мы с ним в соседстве полжизни прожили. А тут не выдержал. Из мужиков только я остался на воле. Он и я на весь дом. Выпили мы с ним как-то по рюмашке, а он и давай хвалиться, как лихо в люди выбился. Меня и разобрало зло. Аж кровь в висках застучала. Ухватил я его за грудки да как трахнул головой об стену. Что сил было. Никишка сам себе язык откусил. И дураком остался на всю жизнь.
— А кто ж тебя посадил, если ты его дураком оставил?
— Чекисты! За шестерку свою отплатили. Баба, сука подзаборная, какая с ним сжилась, наляскала на меня. Ночью и сгребли. Молотили всей шоблой-еблой. Хотели враз убить. А потом надумали сюда спихнуть, чтоб не просто сдох, а и помучился перед кончиной вдоволь. Мол, скорая смерть — наградой мне была бы. А что на моем месте сделал бы любой, если тот Никифор в лицо сказал, мол, двоим нам с тобой в одном доме тесно. Хватит тут и одного мужика. А меня — пора отправить проветриться. На севера, следом за соседями… Ну кто такое стерпел бы? Скажи?!
У Виктора кулаки в булыжники свернулись. Побелели.
— Я бы этих стукачей, попадись в руки, ни одного бы не пощадил…
— Тоже обоврали? — спросил из-под одеяла постоянно мерзнувший человек в очках.
Он дрожал от озноба, но слушал разговор, завязавшийся по соседству.
Ананьев рассказал о себе. Все, без утайки. И только в конце спохватился:
— А у вас сук нет в бараке?
— Сюда стукачи не попадают. Их берегут. А тут, в нашей зоне, они уже не нужны! Говори спокойно все, что думаешь, что на душе. Отсюда уже никуда не выйдет. Все тут останется. Навсегда. И умрет вместе с нами.
— Мужики, отбой! — заглянул в барак охранник. И тут же исчез, даже не вошел.
Вскоре свет из яркого стал тусклым. И Виктор лег на шконку до утра.
Он удивился, что зэков в этой зоне поднимали на работу не в шесть, а в восемь часов утра. Не ставили на построение. А сразу звали на завтрак. И он был сытным.
Едва зэки выходили из столовой, их собирали в бригады и тут же увозили в карьер.
Виктор попал в первую бригаду. И его вместе с другими увезла вагонетка вниз — в шахтный карьер, расположенный глубоко внизу, под землей.
Ананьев удивлялся необычной красоте штолен. В тусклом свете ламп их стены фосфоресцировали неземным, синим, голубым, розовым светом. Вспыхивали звездами, целыми фейерверками. Они, словно живые, радовались людям.
Звезды вспыхивали под ногами и над головой. Их можно было потрогать руками. Они, словно живые, смеялись, перемаргивались, ободряя людей.
— Красота какая! — не выдержал Виктор. Но в ответ услышал:
— Век бы ее не видел. Будь она проклята! И ты рот не разевай. Это уран. Он гад. Где искры горят, там он просыпается. И горит бельмами змеи. Держись подальше от огней его. Хотя куда тут спрячешься? — ворчал кто-то сбоку.
Виктор грузил уран на транспортер лопатой. И тот сверкающей лентой уходил вверх.
Рядом работали зэки. Неспешно, но и не отлынивали. Серыми тенями передвигались по забою. И, казалось, ни малейшего внимания не обращали на Ананьева.
Но вот один подошел. Стал рядом.
— Иди отдохни. Я подменю. Уже три часа без перерыва вкалываешь. Силен. Да только и тебя ненадолго хватит. Иди, продышись немного…
К вечеру у Ананьева разболелась голова. В медчасти дали цитрамон. Успокоили. Мол, с непривычки это, потому что под землей давление иное. Воздуха немногим поменьше. Но это скоро пройдет. Еще три смены, и как рукой снимет. Все это испытывают вначале.
Виктор выпил цитрамон. Но боль не отпускала. Она сковала голову тугим обручем, давила на глаза.
Сосед по шконке настырно заставил его пойти на ужин и посоветовал пить чай, как можно больше.
Ананьев пил, пересиливая нежелание, заставляя себя, уговаривая.
— Ну, что? Жить охота? — спросил его желтолицый мужик.
— Боль одолела…
— То ли еще будет…
— Отстань ты от него, — цыкнули на закашлявшегося.
— Я отстану. А вот уран — никогда… Он заставит поумнеть. Не то, ить ты, чем скорей — тем лучше! Меньше мук! Тут всяк свою порцию сполна получает. Этот — не особый! Чем я хуже, что должен мучиться? А он без боли захотел на тот свет загреметь! Торопливый, как вижу. Да вот только спешить нам всем некуда стало…