его самого сбил с ног волк. Видно, сам Господь послал зверя на спасение мое. А через пять зим реабилитировали вместе с другими. Ну, думал, заживу теперь вольной птахой. Да хрен там… — закашлялся старик. — Вернули нас по домам. Ну и я приплелся в свою деревуху. А там все искоса плюют в мою сторону. Что им реабилитация? Наипервейшим вражиной народа обзывали, хотели спалить в избе живьем. Едва успевал гасить, а потом надоело серед зверья жить, да и работу в колхозе не дали, ушел я в город ночью по совету старика Антона — соседа моего. Он позвал к забору, что разделял нас, и говорит: «Слухай, Миколай, нешто в толк не возьмешь, что не можно тебе быть меж наших селян? Едино спалят иль зашибут. А второй жисти никому не дадено. Шел бы ты отсель своей волей, покуда ноги с жопы не повыдирали».
Я и спроси: «А за что? Ведь на меня напраслину возвели, аж на Колыму выкинули, мне на пятидесятиградусном морозе собаки бока рвали, доставали требуху. Горемычнее меня во всем свете нету. И даже в родной избе оклематься не даете, гоните со своего угла, ровно колымские сторожевые овчарки!»
Антон насупился и ответил: «Не я тому приказчик, кто на твою голову топор давно держит. Весь деревенский люд супротив тебя. Ты до тюрьмы в счетоводах был. Сам, особняком жил. Не знался ни с кем и не дружился. Спроста ли это — жить серед люду кротом? Не уважают таких! Ан и родители твои тоже — единые в деревне имели пасеку, коня и двух коров, свиней да птицу всякую. Но в колхоз ничего не хотели отдавать. Застрелили их, а ты такой же вырос. Копия родителей. Зачем наших злишь? Не вводи в грех. Тебе ж лучше. Пока живой, упреждаю: сбегай отсель шустрее. Може, к старости воротишься, коль дотянешь. А покуда беги. Под утро избу спалят. Знаю…»
А куда мне деваться? В полчаса справился и на большак вышел. Перед уходом с дома встал на колени перед родительскими иконами. Просил Господа спасти мое гнездо от погибели и разорения. Молил Бога, чтоб оголтелая звериная свора не причинила ущерба дому и отступила б от избы. Ну а сам, чуть свет, пришел в город.
Выдохнул старик тяжелый ком и сказал:
— И что думаешь, сыскал я лучшую долю? Да зассы блоха мои глаза, если сбрешу! Пусть бы свои, деревенские, убили и схоронили на родном погосте.
— Да кто ж в городе мог обидеть? — удивилась Лелька неподдельно.
— А хотя б те, что с комнатухи согнали! Знаешь, как они вломили за то, что не согласился сам уйти? Все кишки отбили паскудники! Нынче собаку приведу, чтоб защитила при случае и пивнушку помогала б охранять.
— Вот это хорошая мысль! — похвалила она сторожа.
Тот глянул на Лельку, улыбнулся:
— Хорошая ты женщина, душевная, теплая. Зря про тебя грязные слухи пускают. Таких, как ты, побольше б в свете, люди легше жили б.
— А что за слухи? Я кому помешала?
— Мало ль зверья серед горожан? Вот один из них в наше заведение вперся и на весь бар, будто высрался, ляпнул, что он тебя в притоне имел как бабу! Ну, Юлька его матом осадила, повелела выйти. Он на нее хайло отворил. И брякнул, мол, видать, и ты как хозяйка! Сознайся, как предпочитаешь сношаться, я тебя прямо тут, без отрыва от производства, оттяну. Ну, он не знал, на кого нарвался! Это же не Юлька, а конь с яйцами! Она вытащила засов, на который изнутри двери на перерыв закрывает, да как оттянула промежду плеч. А потом по морде, под яйцы, в бока насовала. Когда тот взвыл, выволокли мы его с пивнухи, чтоб вовсе не порешила. Юльке запросто. Мы ее вдвух с Иваном, шофером нашим, еле удержали. Ну и баба, в драку лезет ровно оборзелая.
— И правильно нашкондыляла! Когда это было?
— С неделю назад. Но тот мужик больше не приходил. Юлька ему все желания враз отбила.
— Мне она ничего не сказала!
— А и нам велела молчать. Мол, мало ли что брехнет дурной пес… Не расстраивайте человека по пустякам. С такими козлами сами справимся.
— Дядь Коль, а что, у вас семьи не было?
— Была. Да не стало, — отмахнулся мужик.
— Куда ж делась?
— То долгий разговор…
— А давайте мы вам жену найдем!
— На что она теперь? То бы лет тридцать раньше!
— Сейчас тоже не поздно. Вон сколько бабок в одиночестве маются! Любая с радостью пойдет за вас! — рассмеялась Лелька.
— Лапушка! Мне любая не нужна. А лишь та, к какой душа ляжет. Я ж не пес, чтоб всякую сучку лизать. Пусть старый, квелый, но человек и мужик. И ко мне, не смотри что вот такой облезлый, старухи сами приходили, сватались за меня. Угощения всякие приносили. А одна, что вот за этой стенкой перхает, вовсе одолела. Двух дедов пережила, на погост спровадила, нынче вздумала меня к своему подолу прибрать. Ну, я ее месяца три в замухрышках видел. А тут гляжу, умываться стала, опять же причесываться научилась. Протезы, что во рту, белыми стали. Скинула старые тапки покойного мужика, купила босоножки. И, прости меня, Господи, когти на ногах покрасила — той краской, что от могильной оградки мужика осталась. Вылить было жаль, вот и применила. Я, как узрел, слова вымолвить не мог. А она, старая мочалка, говорит: «Пошли, Миколай, ко мне, чайку попьем. Я блинков напекла кстати. Все ж вдвух веселей вечер скоротаем. Чего один сидишь как сыч?»
Я как пригляделся, а у ней и на руках той краской все помазано. Ну и дал ей отставку. Сказал, что рубахи ей надо менять раз в неделю, а не от Пасхи до Рождества. И рожу мазать в ее возрасте неподобно. Да и не хочу стать третьим покойным мужем. С того дня уже не крутит хвостом передо мной, шмыгает враз в свою конуру. Я и обрадовался, думал, навсегда от них отвязался. Но… зассы блоха мои глаза, их будто прорвало. Каждый день новая прется. Совести у старух не стало. Постыдно прыгают на шею. Но я их отваживаю враз.
— Выходит, ни одна не понравилась?
— Детка моя, ведь я жизнь считай что прожил. Хорошо иль нескладно сложилось в судьбе, оно все мое. Теперь только покой нужен. Ну разве самого себя не сумею обиходить и доглядеть? Как бы тогда на Колыме выжил? А ведь вона сколько лет там промаялся! Да и не верю ни одной. Все лиходейки и никчемницы, лысые сороки. А уж лентяйки и лежебоки — равных нет.
— Погоди, ты всех женщин вот так позоришь?
— Э-э! Нынешним поневоле крутиться приходится, иначе передохнут как мухи. Теперешние бабы и за себя, и за мужиков надрываются. Я не слепой. Все вижу. Хоть та же Юля — целыми днями на ногах, сама подаст, уберет, все бокалы и столы, полы и окна помоет. Крутится баба, заработать хочет. В нашей пивнушке чище, чем в больнице. И на Юльку приятно поглядеть. Я не о таких, а о своих ровесницах. Они мало чему научились от родителей. Готовить, стирать, убирать не умели. Потому, возьми нынешних старух, они своих сказок не знают, с книжек читают внукам. А вот мои бабка с мамкой прорву сказок знали, хотя читать не умели. Сами себя и детей лечили. А готовили как! Да где это все? Забыто! Ты вот спроси любого про расстегаи! Никто не знает! Хотя русское блюдо! А заставь горожанку испечь пирог с клубникой. Одна из тысячи сумеет. Остальные даже не ели. Дети в детсадах растут, телевизоры да улицы ихние воспитатели. В наше время тем только бабки и деды занимались, не доверяли своих кровинок чужим. Ить выросшее без сердца, возмужав, отринет бездушную родню и никогда не согреет старость, не любившую младость…
Лелька возвращалась от Николая уже в сумерках. Вспоминала разговор со сторожем, посмеивалась втихомолку. И перед тем как свернуть к дому, глянула вперед. Прямо на нее на громадной скорости неслась машина. Женщина едва успела отскочить. Из легковушки вышла теплая компания. Горланя песни, шатаясь, падая и матерясь, мужики пошли к дому Сергея. Там, впервые за годы, горел свет…
Женщина поспешила домой, щеки пылали. Вспомнила, что всю прошедшую ночь видела во сне Сергея. Он снова говорил ей о любви, клялся, что всегда и всюду помнил только Лельку и ни одна женщина не затмила первую любовь. Сережка обнимал, смотрел в глаза нежно, зовуще, и она верила ему, ответила взаимностью. Утром, встав с постели, Лелька ругала саму себя последними словами. Стыдилась вспомнить навязчивый сон. Лишь когда умылась, забыла его. А тут, уже к ночи, он снова напомнил о себе.
— Господи! Помоги! Удержи от греха и глупости! Хотя бы ради ребенка, какого вынашиваю! —