втроем не объять. Маковкой дом Божий подпираит. Стукни его кулаком, оно и хохотнет листьями. Сурьезное, крепкое. За земь, жизнюшку свою, прочно уцепилось. А случаетца, рядом с таким хиляк приживется. Ен и спереду, и сзаду горбатай. Чихни около во весь дух, распадетца в прах. И ни души в ем, ни тела. Тлен единай. Вот и пораскинь мозгой, отчево эдакое. Одному, знать, што ни пошли судьбина, все стерпить. Другой от малова ветра, што дите, плачетца. Смальства, видать, в ем нутро ослабелое сидело. Такой ни то за сибе постоять, травинку от ветра не укроить.
Колька любил слушать Макарыча. Любил его спокойный хрипловатый голос. Его глаза. Он часто смотрел в них и тогда казалось, что они похожи на две проруби в студеной речке. Синие-синие, они умели смеяться так, что даже слезы наворачивались на них. Будто что изнутри разогрелось. А случалось, сядет Макарыч перед открытой дверцей печки. Гудят дрова. Пламя заглядывает в самую душу. А старик ничего не видит. Глаза… Они живут по-своему. И видел Колька, что Макарыч сейчас далеко от него, от зимовья. Его глаза бывали похожи на те, какие мальчишке приходилось видеть у зверей, пойманных в петлю. Они кричали. Они были одиноки и слабы.
В такое время Колька не трогал Макарыча, давал ему возможность побыть один на один с собой. И тогда в доме становилось тихо так, что было слышно, как скулит на непогоду больной порог избы.
«Сказать аль умолчать Кольке про отца?» — думал Макарыч. Он боялся, что тот сбежит из зимовья. Уйдет к отцу. Как-никак — родная кровь. А не скажи — не легче. Вдруг сам прослышит. Отряд знают в деревне. Да и в школу мальца вот-вот отдавать. Макарыч и сам не знал, как сорвалось непрошенное:
— Слышь, Коль, а, кажись, отец-то твой в наших местах объявился. Вместях с отрядом. Проводника ишшуть.
Макарыч не сразу посмотрел на мальчишку. Оглянулся: тот сидел, подтянув коленки к подбородку, закрыв лицо руками. Плечи, спина вздрагивали. Словно от холода.
Макарычу стало неловко и больно.
— Ты охолонь, а там сам реши. Тибе лучче знать, как надо. Коли сустренутца хошь — в село свезу. Поглянешь.
— Не хочешь, чтоб я тут был? Так и скажи, что мешаю. Я всем всегда мешал, кроме мамки.
Колька встал, начал одеваться.
— Ты куды навострилси?
— Пока не знаю.
Но Колька продолжал одеваться. Макарыч подскочил к нему, как перышко, закинул на лежанку:
— Ишь, бестия, черт непутный! Горшок на макушку перерос, а уж и харахтер показывает. Я те уйду, дьяволенок!
— А чего гнал? — хныкал из-под тулупа Колька.
— Цыть! На што ба привозил? Ить всю землю с тобой прожал. Думаешь, мине охота тибе отдавать тому анчихристу?
Колька давился молчанием.
— Я сам с тибе геолуха изделаю. Не то што он будишь. От ево народ отворачиваетца, што от прокаженново. Нихто в проводники не идеть. К тебе пойдуть. Ты жа Касюгин. А мине, почитай, половина Сахалина за руку держала. Коли возьмешь, сам стану у тибе за проводника.
Мальчишка все еще потихоньку всхлипывал. Как мог, душил недавний страх.
А наутро их разбудил громкий стук в дверь.
— Каво его к нам Бог послал? — конфузливо подтягивая исподние, удивлялся Макарыч. Сунув босые ноги в обрезанные валенки, тяжело шагнул к двери. Колька прислушивался.
— Тибе чево тут надобно? — услышал он голос Макарыча.
— Услышал кое-что, пришел, — ответил кто-то.
— Я тибе не звал.
— Подождите, поговорить надо.
Колька спрятался под тулуп, сжался в комок, крепко зажмурил глаза. Даже задышал вполсилы, когда к столу протопали чьи-то шаги.
— Может, уговорю в проводники? — спросил вошедший. Макарыч засопел зло. Колько приот
— Один живешь. Чего к нам не пойти? Заработок хороший. Харчи готовые. Одному плохо. Тут на людях жить станешь. Слышал, ты хорошим проводником был, места знаешь.
— Ране жил один. Типерь нет. Сын есть. Привез. Об ем надо печьца. А и единой душой жил ба — к тибе не сшел.
— Почему?
—
— Думал — столкуемся.
— Толковать мине с тобой не об чем.
Колька видел, как отец встал. Натянул на самый лоб пипку. По знакомому, как и тогда, завязал на затылке. Да так и вышел из избы, непривычно громко хлопнув дверью.
Колька думал — его отыскали. Вспомнили. Ждал, может, спросят о нем. А может… позовут.
Мальчишка не плакал. Не кинулся к окну. Он молча прощался с детством.
— Чево поутих, пострел? Напужалси? В портки напузырил? Давай, вылазь! Поедим, чево Бог послал, — окликнул Макарыч. И, спохватившись, пошел закрыть дверь, где отругал медвежат: — Пошто всякое дерьмо в дом пускаети? Аль зазря ен к вам спиной стоял? Забыли, на што тут приставлены, бестии лохматые?
Медвежата ничего не поняли. Они улыбались хозяину. Лениво по-мужичьи почесывались, словно оправдывались за оплошку.
Прошло пять лет. Колька собирался ехать домой на летние каникулы. А тут в школе
— Ну и што?
— Мне петь надо, так учительница сказала.
— Веди к ей, я враз пропою, аж слухать заморитца. Я к вам, барышня, — обратился Макарыч к Колькиной учительнице.
Та удивленно разглядывала старика.
— На што мому пацану голову засорять? Пред кем ен горло драть должен? Ен мужик, а не клован. И я не дозволю пустым баловать.
— Зачем же так? Коля хорошо поет. Вот останьтесь и послушайте. У нас все мальчики и девочки в концерте участвуют.
— Ты, едрить тя в лапоть, подраскинь мозгой, как мы с им в ночь поедим? Ить путь не близкий.
— У меня заночуете. А завтра…
— Эх! Да што с. тобой долго толковать? Уломала, — махнул рукой Макарыч.
Он с нетерпением ждал появления на сцене Кольки. Тот вышел неожиданно. И тут же Макарыч углядел в клубе Потапова. Но вскоре забыл о нем.
Макарыч и сам не знал, почему вдруг вот так внезапно брызнули из глаз слезы.
«Колька, Колька, зачем разбередил душу, зачем напомнил?» И Макарыч, сморкаясь в полу рубахи, благо в зале темно, выдавился из клуба. А в коридоре его нагнало:
Лесник отошел в сторонку. Присел на траву. Закурил. На душе свербило, будто кто из шалости сыпанул туда жгучего перца добрую пригоршню. И не спросил, не подумал, как дышать-то теперь? Сквозь горячий туман видел Макарыч, как луна, смешной желтый цыпленок, почему-то плачет. То ли с устатку, то ли со старости блажь нашла.
Макарыч долго сидел, задумавшись. Вдруг нaсторожился, прислушался.