Их Дорофееву ампутировали без наркоза. Обычный лагерный фельдшер. Хотел руки на себя наложить. Да без ног не получилось. А вскоре повезло — протезы выдали. С тех пор так и ходит на деревяшках. Скрипят они, за версту человека слышно. А на лицо глянешь — всегда смеется. И только по ночам… Болят ноги. Так ноют, что хочется растереть занемевшие пальцы, согреть их теплыми носками, попарить. Но где они? Пусто… Лежат у койки протезы. Вьется, кружит по магаданским снегам серая трасса. Текут от нестерпимой боли слезы по щекам. В подушку, белую, пушистую, как снег, горячую, как боль… Ничего! К утру высохнут. Расцветут улыбкой в лице. До самого вечера… До ночи. А ночью все спят. Ночью слезы не видны, не слышно стона, сдавленного подушкой. Нельзя будить сыновей. Пусть их ничто не пугает. Пусть живут безмятежно. Завтрашний день, конечно, должен быть лучше вчерашнего. Иначе зачем же было прокладывать колымскую трассу через мерзлые версты, через болота и дождь, через жизни…
Вот только ночи, их и теперь берегут для себя старики. Они бывают долгими, как боль, потому что остаток жизни короток, как культи.
Они теперь редко виделись — Кравцов и Дорофеев. Встречаясь, никогда не вспоминали трассу. Зачем? Она и так жила в них. Иногда в редкие выходные ходили на рыбалку. Вдвоем. Подальше от города. И, выпив горькой из одного стакана, подолгу молчали у костра. Иногда пели вполголоса. Свои. Те. Давно забытые всеми песни…
Нет, Кравцов не расскажет Дорофееву о Ефремове. Беречь ближнего от лишней нагрузки и переживаний удавалось немногим. Не всегда получалось это и у Кравцова. Может, потому, что любил побыть в одиночестве. Вспомнить, обдумать, взвесить наедине с самим собой каждое слово. В тайге никто не мешал сосредоточиться.
Игорь Павлович вспоминал Анатолия Шомахова. Молодой мерзкий мужик. Он рассчитывал, что его кражу повесят на фартовых. На кого же еще? Его, Шомахова, и не заподозрят. Другое дело — воры. Их трясти начнут. Они ж меховые магазины постоянно обворовывают. Кого-то да заподозрят. Тем более что иные на промысле работают. Правда, у них мех не клейменый, в отличие от украденного…
«Негодяй! Из-за него столько горя! Такую кашу заварил, мерзавец! Но ничего, из рук милиции теперь не выскочит. Жаль времени. А то бы… Не просто предполагаю, уверен, что именно он украл. Мех штампованный. Его продать труда не составит, — подумал Кравцов. И тут же спохватился: — Хотя как же так? Конечно, нештампованный. Без выделки еще был. Штампы на готовом к отправке ставятся. Значит, сам выделывать будет. Или отдал в работу. Но вряд ли здесь осмелился. Слишком наглядно. Меха много. С таким количеством артели скорняков на две недели работы хватит. Но теперь он под колпаком. Каждый шаг на виду…
Игорь Павлович медленно возвращался в село. Кое-где в домах уже погас свет. Спали люди. Завтра — новый день. Он тоже потребует сил и здоровья.
— Иди, паскудник, говнюк поганый. Иди, покуда я с тобой, покуда ночь на дворе, — донеслось до слуха Кравцова. Он оглянулся на знакомый голос охотоведа Ивана Степановича. Старик толкал в спину Шомахова и сетовал: — Будь я помоложе, сам бы тебе морду начистил. Змей подколодный, ишь что отчебучил!
— За что это вы его, Иван Степанович? — рассмеялся Кравцов.
Старик схватил Шомахова покрепче:
— К председателю сельсовета хотел. Но теперь уже вам его сдам. Это он мех украл! Он! Я его застал!
— Пойдемте со мной! — предложил Кравцов и, понадежней взяв Шомахова под руку, повел обоих к участковому.
Тот не спал. В окнах горел свет. Кравцов, не постучав, втолкнул парня в дом. И извинился: Ефремов, в одних кальсонах, стирал рубашку. От неожиданности уронил ее на пол, опрокинул таз с водой на ноги и прикрылся им, как щитом.
«Мальчишка… Завистливый, неумелый мальчишка, а туда же, в мужики лезет, желторотый», — подумал Игорь Павлович и сказал:
— Вора Иван Степанович поймал. Пригласите вашего следователя. Послушаем, как это произошло.
Ефремов позвонил в гостиницу, телефон в доме уже успели установить, и вскоре появился милицейский следователь.
— А что? Я к нему за отчетом пришел, который мы завтра в область должны выслать. Повторную сверку хотел я сделать. А бумаги у Тольки были. Я — к нему. Открываю дверь, и что бы вы думали? На полу валяются пьяные мужики. Все обрыганные, в доме от табачной вони не продохнуть. Я ни одного не растолкал. Спят как дохлые. Я — в сарай. Глядь: лестница к чердаку приставлена. Я туда. Вижу, мех этот скот в мешки заталкивает. Никого не ждал. Я как гаркнул, он присел. С испугу. Все уговаривал не сдавать его влаетям. Я б и не сдал, если б столько народу из-за этого не полегло. Целая милиция сгорела. А людей! Больше десятка! Нельзя без наказания такое спускать!
— Молодец, Иван Степанович! — похвалил Кравцов и спросил: — А вы уверены, что именно тот мех прятал на чердаке Шомахов?
— В этом, батенька, я не могу ошибиться. Это мой хлеб, моя работа. Я его и по виду, и по запаху определю. Он же еще невыделанный, жирком пахнет, тайгой отдает. Это после обработки улетучивается. А теперь… Да чего мы долго говорим, пойдемте, покажу, — предложил охотовед.
— Завтра он с вами займется, — кивнул Кравцов на следователя.
— Ему? Ну что ж… Только вы… того, под расстрел не засудите дурака. Молодой еще. По глупости отмочил. Не ведая, что сотворил. Без отца он рос…
— А им-то что? — горько усмехнулся Шомахов и, подумав, добавил: — Сам высветил, теперь поздно выгораживать…
— Молчи, сопляк! Заткни уши! Не для тебя говорю, вошь голожопая! — побагровел охотовед. — Селом его растили. Сообща. Выходит, все вместе просмотрели. Все и виноваты. Да еще тот, какой, брюхатую бабу бросив, ни разу не вспомнил про сына. Вот и раскиньте на каждого. За последствия. Их угадать никто не мог. А пацан путевым мог стать. Он не-
ог л пьющий. И работяга! В деле нашем — разбирается.
— Да уж это видно! — хохотнул Ефремов, оправившийся от смущения.
— Чего видно вам? Мех он и есть мех! На него у всех глаза горят и руки чешутся. Сколько людей на нем шеи себе свернули и жизнями поплатились. Жадность, алчность подвели. И пацан наш оступился. Ничего мудреного в том нет. Я про то, чтоб судьбу ему не изломали, не отняли бы жизнь. Чтоб понял он, что ему доверено тайгой и людьми, теми, кто там, на снежных тропах, рискуя жизнью, пушняк добывает. У них воровать — грех. Вот за это накажите. Но не забывайте, что случай этот — первый в жизни, — умолк Иван Степанович.
— Он что же, даже не пытался вырваться, убежать от вас? — удивился Ефремов.
— Куда, как сбежать? Да нет! Такого быть не могло. Ну, провинился. Сам не отрекается. От этого не сбежишь. Мы в селе так растим детвору: виноват — исправляйся. А вырываться, убегать, такого не было. За то побить могли бы, — усмехнулся старик.
— Зачем тебе столько меха? Кому его продать собрался? Иль с фартовыми законтачил? — спросил Кравцов.
— А при чем фартовые? Я сам украл. В институт поступить хотел. Лесного хозяйства. А это — пять лет. Мне некому было бы помочь. Вот и хотел приварок к стипендии. Чтоб с голоду не сдохнуть. Да у матери трояки не клянчить, — покатились слезы по щекам Шомахова.
— В другую науку теперь определим. Туда, где больше пробудешь. А то, ишь, за государственный счет решил образование получить. Воровством не разбогател никто. Да и к чему таким образованность? — прищурился Ефремов.
— Это как так? Конечно, учиться ему надо. Но дурак, что не сказал. Мы его за счет госпромхоза выучили бы. Доплачивали бы. Ведь без отца рос, говорю вам. Вот и хотелось нос утереть всем. Только это делается не так. Честно. Язык не взаймы взятый. А теперь что утворил? — топтался Иван Степанович.
— А где б ты этот мех продавал? — спросил Кравцов.
— В Южном — на барахолке. По одной думал. Чтоб на все пять лет растянуть, — вытирал Шомахов мокрый нос.