Перед Богом в том поклясться могу.
—
Не надо, я сам потом до всего допер. Коль предал бы, твоя сеструха не стала бы меня выдергивать из ссылки и вступаться как за родного. Ее заявление в прокуратуру я сам читал. Следователь дал, когда освобождали, скрывать правду не стало смысла. Вот и раскололись все, что с нас дураков, политических слепили.
—
Эх, Андрюха, сколько я вынес в той Сосновке!
—
Тебе ли жаловаться, Петрович? Да ты против меня в раю канал, — задрожали руки Андрея. Он торопливо закурил, ссутулился, смотрел в огонь, не мигая. Что виделось ему в жарких языках пламени?
—
Ты с вольными, деревенскими мужиками работал. А я с зэками. У вас все вместе было. А там, у меня, всяк за себя пахал. И нормы, с какими никто не справится в тех условиях. Знаешь, что такое заготавливать строевой лес по пояс в снегу? Да еще когда каждая пара рабочих рук на счету. А деревья по десятку, а то и по пятнадцать метров ростом. Сосенки мать их блохи грызли. Вальщик такую спилит, завалив снег, а ты как хочешь выковырни ее и доставь к сучкорубам на разделку, чтоб они из той сосны хлысты сообразили. Когда ж ее обкорнают от всех сучье и лап, доставь на площадку, где из таких хлыстов пач собрать надо, увязать стволы и прицепить за жоп трактору. А ведь дорог нет. Прет тот трелевщик п кочкам и корягам. От деляны до склада три десятка километров. Хорошо, коль все хлысты доставит. А коли нет? Если потеряет на ходу, знаешь, что бывало? Ведь хлысты — это кубометры, прямой заработок каждого. И всем плевать, что нет твоей вины в потерянных хлыстах. Там только свое знали. И в каждой потере винили меня. Не только винили, а пиздили так, что небушко не больше сухаря казалось. Кому пожаловаться, что непосильно одному таскать деревья к сучкорубам, а потом под чокеровку? Там никто и не подумал помочь другому. О том и не мечтай. Я уже на первом году нажил все хронические болячки, от геморроя и грыжи, до искривленья позвоночника. Сколько раз надрывался, счету нет. А зэки даже к костру не пускали. Потому как политических держали за психов. Они как услышали, за что я к ним загремел, даже за человека считать перестали. И говорили:
—
А на кой хер тебе Ленин сдался? Стоит он себе, и забил бы на него! Чего ты на него с огурцом и самогонкой наехал? Вот если б он тебе мог что-нибудь отвалить, тогда другой вопрос. Тебя ни за политику, за дурь посадили, и верно сделали. Человечье стадо пора очистить от придурков. Они только помеху создают. Вот то ли дело мы — воры! Богатых трясли, чтоб бедным обидно не было, избавляли люд от зависти и язвенной болезни. А и куркулям жизнь продляли. Не давали салом обрасти, заставляли шевелиться заново. Без нас — воров, человечество погибнет от ожирения и гипертонии. Мы его лечим и заботимся о здоровье их и нашем. А ты что есть? Тебя даже матом послать некому, потому как всех вас, отморозков, одной очередью пожалеть надо! Ползи отсюда, гнида недобитая, и не маячь перед глазами!
—
Так вот и дышали. Случалось на первых порах упаду, ткнусь мордой в снег, меня сапогами в ребра поднимали. А нет, не могу сам встать, кидали в снег и начинали засыпать живьем. Сколько раз задыхался
от такой заботы, замерзал заживо, но зачем-то снова выживал. Сколько перенес обид и унижений, но твое предательство было всего больнее, потому что считал другом…
—
Да не виноватый я! — взмолился Петрович. — Как ты поверил тому пропадлине? Почему, зная меня столь годов, попался на брехню паскудной сволочи? То мне на тебя забижаться надо! — отвернулся Василий Петрович. Его плечи мелко дрожали.
—
В берендеи влетали все, кто властям не угодил. Там мало кто выживал. В политические, как потом узнал, сплошь интеллигенция попала. Уж их дураками не назовешь. Только где они, и кто я, что меж нами общего? — горестно усмехнулся Андрей Михайлович.
—
Вот ты говоришь, что нет твоей вины, не просил Тараску отделить меня! Может, и не базарил с ним обо мне. Но молчал, боялся поднять шумиху и вступиться, чтоб знали, в живых меня оставить надо, а не урывать всякий день, что ты не дашь им покоя и в случае чего, дойдешь до самых верхов и притянешь к ответу. Этого они боялись. Но ты молчал, а молчанье — знак согласья. То каждому известно. Мне тебе не объяснять, как ты им помог тем самым. Вот теперь сам решай, кто есть ты на самом деле? — курил Михалыч, а руки неудержимо дрожали.
—
Я писал! Иначе откуда знала бы о тебе сестра, просил ее хлопотать за обоих. К ней мои письма изредка доходили. А от тибе — ни слова.
—
Только сестре! А разве она решала мою судьбу. Я сто раз мог сдохнуть, не дождавшись до результата.
—
А куда, кому жаловаться, коль почту перехватывали проверяльщики? — возмущался Петрович.
—
Зато они доводили до сведения властей, что этим ссыльным постоянно интересуются, помнят о ней и постоянно пишут. А значит, расправу устраивать надо мной опасно. Но ты молчал, поверил, что тебя отправят ко мне и обоих нас погасят. Боялся смерти, Петрович! Не стал рисковать головой. Испугался угроз. Ведь так! Меня хочешь убедить в другом, но не выйдет. Я потерял здоровье, но не мозги…
—
Я боялся еще больше навредить тебе жалобами. Их вертали нашим мучителям. И мине показали два таких письма. Брехнули, што утворят с нами, коль дальше попру на них.
—
Не пизди, Вася! Не писал ты ничего, ни одного заявления не послал. Это знаю доподлинно. Сам следователь прокуратуры удивлялся и сказал, мол, если б от тебя поступила хоть одна жалоба, нашим делом давно бы заинтересовались. Потому что когда Хрущев помер, дела политических стали пересматриваться. Мы с тобой попали в последнюю очередь. Нам в одном повезло, что дожили! — выдохнул Михалыч тяжелый ком.
—
Выходит,
ты
доныне меня клянешь? — повернулся Василий Петрович к Михайловичу, тот лишь отмахнулся и сказал равнодушно:
—
Много на себя берешь! Я давно не обижаюсь, просто не верю тебе как слабому человеку, знаю, нельзя положиться, не стоит тебе раскрывать душу и делиться всем — не стоит. Ты по глупости своей, из бздилогонства, любого засветишь и заложишь. Потому Васек я после ссылки никогда не назвал тебя другом, а только соседом.
—
Ну и говно ты, Анд рюха! Обосрал с ног до головы ни за што! — скульнул Петрович.
—
Что делать? Лесоповал и не таким как я мозги чистил. Знаешь, как на втором году зэки меня зауважали! Хотя они были уже условниками и работали в тайге как и я без охраны, ситуации случались всякие. Да порою такие крутые, что возможность выжить в них сводилась к нулю. Вот так и в тот раз. Вечером мне вломили двое за потерянные трелевщиком хлысты по пути. Я еле живой дополз к своему шалашу.
Условники жили в палатках. Я жрал все, что на глаза попадало, они хавали много кучерявей, но никогда не делились, считая для себя за падло помогать мне харчами. Короче, в ту ночь, повеселившись с моими ребрами, легли спать уже за полночь. Оно и понятно, чифиру нажрались и валялись вкруг палаток, что покойники. Ни рукой, ни ногой не могли двинуть. А я и без чифира не лучше их канал. Дышать было нечем, все отшибли козлы, краше стало б дышать через жопу, да вот беда — не умел, не научился. А уж как бы сгодилось… Ну вот так-то и лежим все вповалку. Условники храпят в кайфе, я зубами в землю, чтоб от боли не орать. Спереди и сзади все всмятку, саднит, горит, печет, аж в мозги стреляет, а перед глазами, словно костер горит и все искры на меня летят. Поверишь, лежу вот так и тихо плачу от бессилья. Хотелось пить, а встать не могу. Приспичило по малой нужде, да не повернуться, даже пошевелиться невмоготу. Сколько вот так канал уж и не знаю. Об одном мечтал, скорей бы сдохнуть. Но, шалишь, жизнь в меня всеми клыками вцепилась и не отдавала смерти.
—
Слава Богу! — перекрестился Петрович.
—
Так-то валяюсь как катях-одиночка и вдруг слышу, как под кем-то сучок хрустнул. А ночь выдалась: темная, тихая. Я и прислушался, кого это черти несут в такую пору? В тайге ни ветерка, ни один лист не дрогнет. Стало быть и впрямь кто-то идет. Лежу настороже, боюсь перднуть. И вдруг, услышал тихое:
Вы читаете Вернись в завтра