на пустой погост, где без крестов и памятников похоронили отпетых грешников.
—
Ну я то еще живой! — сказал себе и, оглядевшись, подполз к ступеням, сел, соображал, как спасти душу, и увидел самосвал, въехавший во двор. Невольные слезы хлынули из глаз, до человека дошло, что это за ним приехали. Увидел двоих мужиков, выскочивших на крыльцо, они оторопело уставились на Петровича:
—
Ты жив?
—
Ну и дела! А я уже списал его!
—
А что же теперь с ним будем делать?
—
Начальству надо доложить. Пусть у него голова болит. Я не могу живого отправлять в карьер. Рука не поднимется, — сказал один из них.
—
Давай его в коридор затащим. Пусть возле батареи посидит, согреется. Здесь он заживо замерзнет. Пока решат, куда его деть, нехай отдышится.
—
А если слиняет?
—
Ты глянь на него, на своих ногах стоять не может, куда такому бежать? Пусть в коридоре канает, там он весь на виду, — затащили человека внутрь, усадили на полу.
А вскоре к Петровичу подошел пожилой мужик в форме, при погонах со звездами. Заглянул в лицо и сказал удивленно:
—
В самом деле живой! Крепкий орешек попался. Ну, что ж, на счастье иль на свою беду выжил, вернем тебя обратно в деревню. Жаль, что Тараса не стало, уж этот бы за тобой присмотрел…
Всю дорогу Петрович радовался, что не стало его мучителя в Сосновке. И неважно куда делся, умер или переехал из деревни в другое место, главное, больше не станет доставать душу. Он и не спросил о нем у милиционеров, вернувших его в Сосновку.
—
Когда подъехали к сельсовету, и мне повелели выкатываться, я токмо вознамерился сползти, глядь, деревенские вкруг машины стоят и враз меня на руки взяли, отнесли в пристройку к Наталье. Всю неделю вкруг меня люд сбирался. Спрашивали, хто ж так измордовал? А нешто я про то ведал? Не докладываясь пиздили. Счастье, что не дозволил им Господь доконать навовсе! Дак вот бабы той деревни в неделю выходили. Всякими снадобьями, настоями, отварами, молитвами и заговорами лечили. Ни на минуту одного не оставили. Кормили, поили, парили в баньке, на русской печке — на горячей лежанке держали, короче, как родного смотрели.
—
А куда подевался Тараска? — напомнила Тонька.
Старик плеснул себе из графина и, выпив, продолжил:
—
Об ем доподлинно просказали, когда я вовсе окреп и уже сам до ветру ходил за избу, не держась за стенки. Сама Наталья поведала, что тот Тараска к ей лепился и намекал, ровно она по душе ему, лысому клещу. Ну, а баба не схотела с им порочиться. Блюла себя, берегла честь семьи. И никого к себе не подпускала.
—
Даже тебя? — удивилась Тонька.
—
Цыть, лохань немытая! Как могешь своево брехуна чесать об чистого человека? Энта женщина особливая! Поболе таких в свете, совсем иною была бы жизнь. Она умела беречь верность даже покойному мужу. А вот твоя бабка вместях с мамкой, едва меня приговорили к ссылке в Сибири, мигом в свою деревню сбегли и через газету от меня отреклись. Сказали, что не желают иметь со мной ничего общего и воротили девичьи фамилии. Мамка твоя тогда совсем малой была. С ее спросу нет. Зато бабка отчебучила, брехнув, что легше было б перенесть мою смерть, чем такой позор. Думала, что ее, такую сознательную, враз отхватят взамуж? Да просчиталась шалава, никому не надо и поныне! — хохотнул ехидно.
—
А что мне деревенские? Ты скажи, куда Тараска подевался из деревни? — напомнила Тонька.
—
Про это мне Наталья поведала. Потом и мужуки. Ен, клоп мороженый, послал деревенских в тайгу, каб они заготовили лес, чтоб самим дома строить. Ну пошли, куда деваться. Не хотелось за ослушание попасть как я в тюрьму. А на ту пору в тайге волков развелось полно. По холодам зверюги аж в деревню заскакивали ночами. Люди просили Тараску ождать в деревне крещенские, самые лютые морозы, но тот
рогами уперся, норов свой выставил и повелел идти н лес. Куда деваться, пришлось слухать козла! Вот так согнал хряк безмозглый десяток мужуков в тайгу под самое Крещенье Господне, — вытер Петрович пот со лба и продолжил сипло:
—
Хочь и прожил тот Тараска в Сосновке много годов, а люд свой не ведал. Народ там был лихой. Все могли терпеть окромя глумленья над своею верой. Этим оне не поступались и Божьи праздники блюли. Жили по Писанию, и в дни Господни не работал нихто. Тараска вознамерился проверить, станет ли люд в Крещенье лес валить по его указанью, и поохал в тайгу проверить деревенских. Повелел запрячь ому с утра кобылку порезвее, сел в сани и свалил с конюшни. А мороз стоял в те дни аж за сорок, дыхалки перехватывало. Но Тараске хотелось тянуть, послухаются ево мужики, аль отсидятся в зимнике на тс дни. А люди, понятное дело, держали Бога в сердце. Что им Тараска? В тот час, когда тот окурок объявился в лесе, деревенские в зимнике были и не помышляли об работе, Крещенье настало. Люд смиренно ожидал, когда минет праздник. Тараска вмиг все понял и зашелся с самого порога, едва вошел в двери. Стая ругать, обозвал народ так грязно и грозил, что всех в тюрьму упечет и в ей сгноит, до самой смертушки бела света не узрят за ослушание и непокорность. Колымой стращал, расстрелами, и с семьями обещал расправиться в одночасье. Вот за то последнее не простили деревенские. Вышибли его с зимника, да так уделали скопом, что ужо на свои ноги встать не смог, и кинули в сани, на каких заявился. Турнули кобылу, та и побегла назад в Сосновку, но не дошла, полки затормозили. Оне вмиг почуяли, што в санях бессильный мужик валяется и защититься не смогет. Зверюги вскоре нагнали сани. Тараска, видать, в сознанье не успел воротиться, не больше двух верст проехал. Волки стаей окружили и разнесли в клочья Тараску и кобылу. С неделю их ождали в конторе, звонили с района, когда другая неделя пошла, приехало начальство справиться про Тараску. Деревенские на все расспросы плечами пожимают, мол, мы не ведаем, куда он подевался. И тут конюх сказался, што брал председатель кобылку, на ей в лес сбирался, но до сих пор ни сам, ни лошадь не воротились…
Петрович ядовито хихикнул:
—
Ну, поехали начальники в тайгу. Трое их прибыло. Уж и не ведал люд, что стряслось, ну до зимника не добрались. Воротились в тот же день ужо под сумерки, все белые, морды перекошены, одежа порваная, сами перепуганные, слова вымолвить не смогли. И не сказавшись, враз в район умотались. Потом милиция нагрянула. Эти, што псы, всюду шарили, мужиков, какие в тайге были, про Тараску спрашивали. Все оне ответствовали, мол, не видели его. Так и порешили, што волки схарчили по пути в тайгу. В Сосновке об нем никто не тужил. Его баба вскоре навовсе с Сосновки уехала. У ней в районе дочь с сыном жили. В деревне их и не знал нихто.
—
А где ж схоронили его?
—
Тараску? Дак там и хоронить нече было. Сыскала милиция евонную шапку, куски тулупа, да пимы, то валенки по ихнему. Боле ничего. Да, еще партбилет. Тараска с им даже до ветру ходил. А волки погребовали. Но все остатнее сожрали и сгрызли. Видать, большою была стая, — выдохнул старик и, перекрестившись, сказал впервые в жизни:
—
Прости Господи раба Тараса! Глумной был человек, але ж тож душа имелась. Жаль, что жил без разума. Отпусти ему грехи ево!
—
Дедунь, зато после него ты спокойно жил? — полюбопытствовала Тонька и, подбросив дров в камин, приготовилась слушать дальше.
—
Легше только на погосте бывает. Человеки не могут жить спокойно. Прислали к нам в Сосновку взамен Тараски другого! Ну, скажусь тебе, новый глумней прежнего оказался. Повелел деревенским всякое утро появляться на разнарядку и становиться в строй по военному. Стребовал, чтоб оне отвечали: — «Так точно! Слушаемся, товарищ подполковник!» Воспретил сбиваться в кучки и базарить подле сельсовета.
—
А бабы как? Иль и старух в строй поставил? — хихикнула Тонька.
—
С ими председатель колхоза управлялся. Уступил ему бабье. А с мужуками сам разбирался. Никому спуску не давал, — вспомнил Петрович. И рассмеялся глухо:
Вы читаете Вернись в завтра