делать что-нибудь легкое…
Последний день, когда чего-то ждешь, всегда тянется бесконечно. Это также как последние минуты на вокзале перед отправлением поезда. Уже все попрощались, поцеловались, уже по громкоговорителю объявили:
«Провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих, и Освободите вагоны»
Уже который раз сказано: «Так ты ж смотри, осторожно! И сразу напиши, хорошо?»
А поезд стоит…
Я слонялся по двору, по безлюдным улицам и маялся, томился… Улицу Гагарина я обходил десятой дорогой. Я только издали слушал веселый шум строительства. Зато к школе я подходил раз десять. Меня словно на веревочке тянуло туда, к почерневшей от дождей, рассохшейся и немного скособоченной ветрами мачте, которая торчала посреди школьного двора. Во время пионерских линеек на ней весело и торжественно развевался флаг, а в другое время она теряла свое высокое назначение, и ребята пытались забросить на ее верхушка чью-либо шапку. Это удавалось очень редко, но когда удавалось, то делало счастливчика в этот день знаменитым на всю школу, а ребятам доставляло огромное удовольствие, потому что тогда устраивали необычное соревнование — кто собьет шапку камнем. Бросали по очереди, каждый по три броска. Порядок при этом был «железный», и если кто-то пытался его нарушить (бросить больше трех раз, или бросить вне очереди), то получал подзатыльник! Однажды мне здорово повезло: я не только забросил шапку на мачту, но и сбил ее, и шапка была не чья-нибудь, а Карафолькина. Он ею очень гордился — бело-пестрая кепочка с пимпочкой сверху. Этот день я навсегда запомнил, как один из счастливейших дней в своей жизни. Вот и сейчас, глядя на мачту, я вспомнил свой триумф, и стало мне тепло на сердце. Захотелось вдруг забросить что-нибудь на мачту. Шаря вокруг глазами, я прошел двором, потом — за школу, туда, где был школьный сад. На старой яблоне баба Маруся всегда развешивала сушить тряпки. Но, завернув за угол, я вдруг забыл об этих тряпках. Мое внимание привлекли рисунки, выставлены в окне пионерской комнаты. Это была постоянно действующая выставка работ кружка рисования. Анатолий Дмитриевич выставлял лучшие рисунки своих подопечных в окне пионерской комнаты, и эта выставка все время обновлялась.
Теперь все рисунки были новые — посвященные спасению села от наводнения. Затопленные хаты, амфибии, нагруженные различным скарбом, солдаты снимают людей с крыш…
А один рисунок… У меня перехватило дыхание, когда я взглянул на него. На этом рисунке был нарисован я. Темная, почти под потолок затопленая хата, в углу икона, перед которой горит лампадка, а посреди комнаты, в воде, держась за провод от лампочки — я…
Ну, конечно, это был рисунок Павлуши. И так здорово, так точно было нарисовано, как будто он сам все пережил. Вот что значит художник. Молодец! Ну-молодец! Он все же станет художником. Есть у него способности. У меня в этом — никаких сомнений.
И впервые я подумал об этом без зависти, а с искренней радостью. Впервые я почувствовал, какое это прекрасное чувство — гордость за друга. Я долго рассматривал рисунки. Были там и хорошие и не очень, но с Павлушиным не мог сравниться ни один из них. И ведь молчал же, сатана, ни слова мне не сказал. Вот сейчас пойду, прямо скажу ему, что он талант, и… дам в ухо. Чтобы не задавался. Для талантов главное — это не задаваться, а для этого им обязательно надо время от времени давать в ухо.
Я решительно направился на школьный двор. Но вдруг остановился как вкопанный. Возле мачты стояла Гребенючка. Стояла и прицепляла к проволоке, на которой поднимают на мачту флаг, белый платок.
Это было так невероятно, так фантастично, что я просто оторопел.
Тю! Так, значит, один из трех неизвестных — это Гребенючка!
Тю! А чего из трех?
Может, она сама все это и придумала! «Г. П. Г.» — Ганна Петровна Гребенюк. Но она не Петровна, она Ивановна, ее же отец Иван Игнатович. И почерк же совсем не ее, взрослый почерк. И по телефону говорил басистый дядя. Она никогда в жизни таким голосом не сможет говорить. И письма передавал офицер на мотоцикле. И мне, и Павлуше.
Павлуше?
А может…
Может, Павлуше вообще никто никакого письма не передавал, может просто он с ней заодно.
Молчал же, не признавался, пока я первый не начал рассказывать.
И «Г» — это Ганя. «П» — это Павлуша, а «Г» — это кто-нибудь третий — Гришка Бардадым например.
А я дурак…
Нет! Не может быть!
Павлуша не может быть таким коварным! Тогда вообще нет правды на земли!
Нет!
Единственное, что Павлуша мог, — не удержаться и рассказать ей о письме (мы с ним тогда ведь в ссоре были). А может она сама второе письмо прочитала. Она же староста кружка, собирает альбомы, а письмо было в альбоме. Точно! Прочитала и решила пошутить. А может, даже, решила снова нас поссорить. Видит, что мы помирились, и это ей не нравится.
У-у, Змеюка подколодная.
Мне так захотелось подскочить сейчас к ней и двинуть со всей силы. Но я сдержался. Это означало признать себя побежденным. Нет! Надо что-то придумать такое-этакое. Она же не знает, что я вижу, как она цепляет платок. И этим можно здорово воспользоваться.
Спокойно, Ява, спокойно, дорогой! Дыши глубже и держи себя в руках!
Гребенючка потянула за проволоку, и белый платок пополз наверх. Когда платок уже был на верху мачты, Гребенючка боязливо оглянулась и побежала на улицу. Меня она, конечно, не заметила, потому что я стоял за углом школы, еще и за кустами.
Я несколько минут стоял не двигаясь В голове роились разные мысли. Я никак не мог придумать, как бы проучить Гребенючку.
Ишь, решила посмеяться! Ну, погоди! Посмеешься еще горючими слезами!
Первое, что нужно сделать, — это немедленно снять белый платок. Павлуша не должен его видеть. Если он не в сговоре с Гребенючкой, то подумает, что это правдивый сигнал. А если в сговоре, то должен как-то себя выдать, начнет беспокоиться, почему нет на мачте платка, куда он делся, и я таким образом выведаю правду.
Несколько мгновений — и платок у меня в кармане.
Солнце перевалило уже к обеду, скоро должен придти Павлуша, и я отправился ждать его домой. Но его почему-то долго не было. Уже Павлушины отец и мать пообедали и снова пошли на работу, уже все соседи с улицы пообедали и разошлись, а его нет и нет. Я уже начал волноваться — не случилось ли с ним чего. Вдруг вижу — бежит. Запыхавшийся, взъерошенный какой-то, глаза блестят, как у зайца, который из- под куста выскочил.
Бросился ко мне и слова сказать не может, только хекает:
— Слу-хай!.. Слу-хай!.. Слу-хай!..
— Что такое? — Переполошился я. — Что-то горит или снова наводнение?
— Нет… Слухай, он хочет ее украсть!
— Кто? Кого?
— Галину Сидоровну! Учительницу нашу!
— Кто?
— Лейтенант.
— Тю! Что она — военный объект, что ли? Какой лейтенант?
— Грузин тот с усиками, с которым ты на амфибии ездил.
— Он что — сдурел?
— Влюбился! А ты знаешь, какие у них обычаи? «Кавказскую пленницу» видел? Понравится такому дивчина, он ее хватает, связывает, на коня и в горы!.. Понял?
— Да с чего ты взял? Расскажи толком!
— Слышал! Собственными ушами слышал! Понимаешь, начался обед, все разошлись. И я уже