относился к деньгам со всем благоговением провинциала.
Наконец он сделал открытие, что проекты м-ль де Ла-Моль меняются что ни день, и, к великому своему облегчению, нашёл словцо для порицания этого столь обременительного для него характера: она была
«Как странно, — говорил себе однажды Жюльен после ухода Матильды, — что такая пылкая любовь, предметом которой я являюсь, оставляет меня до такой степени безразличным. Я не раз читал, что с приближением смерти человек теряет интерес ко всему; но как ужасно чувствовать себя неблагодарным и не быть в состоянии перемениться! Значит, я эгоист?» И он осыпал себя самыми жестокими упрёками.
Честолюбие умерло в его сердце, и из праха его появилось новое чувство; он называл его раскаянием в том, что он пытался убить г-жу де Реналь.
На самом же деле он был в неё без памяти влюблён. Его охватывало неизъяснимое чувство, когда, оставшись один и не опасаясь, что ему помешают, он всей душой погружался в воспоминания о счастливых днях, которые он пережил в Верьере или в Вержи. Все самые маленькие происшествия той поры, которая промелькнула так быстро, дышали для него свежестью и очарованием. Он никогда не вспоминал о своих успехах в Париже, ему скучно было думать об этом.
Это его душевное состояние, усиливавшееся с каждым днём, было до некоторой степени разгадано ревностью Матильды. Она видела, что ей приходится бороться с его стремлением к одиночеству. Иногда она с ужасом произносила имя г-жи де Реналь. Она замечала, как Жюльен вздрагивал. И её страстное чувство к нему разгоралось сильней, для него уже не существовало пределов.
«Если он умрёт, я умру вслед за ним, — говорила она себе с полным убеждением. — Что сказали бы в парижских гостиных, если бы увидели, что девушка моего круга до такой степени боготворит своего возлюбленного, осуждённого на смерть? Только в героические времена можно найти подобные чувства. Да, такой вот любовью пылали сердца во времена Карла IX и Генриха III».
В минуты самой пылкой нежности, прижимая к груди своей голову Жюльена, она с ужасом говорила себе: «Как! Эта прелестная голова обречена пасть? Ну что ж! — прибавляла она, пылая героизмом, не лишённым радости. — Если так, то не пройдёт и суток — и мои губы, что прижимаются сейчас к этим красивым кудрям, остынут навеки».
Воспоминания об этих порывах героизма и исступлённой страсти держали её в каком-то неодолимом плену. Мысль о самоубийстве, столь заманчивая сама по себе, но доныне неведомая этой высокомерной душе, теперь проникла в неё, завладев ею безраздельно.
«Нет, кровь моих предков не охладела во мне», — с гордостью говорила себе Матильда.
— У меня есть к вам просьба, — сказал однажды её возлюбленный, — отдайте вашего ребёнка какой-нибудь кормилице в Верьере, а госпожа де Реналь присмотрит за кормилицей.
— Как это жестоко, то, что вы мне говорите... — И Матильда побледнела.
— Да, правда, прости меня, я бесконечно виноват перед тобой! — воскликнул Жюльен, очнувшись от забытья и сжимая Матильду в объятиях.
Но после того, как ему удалось успокоить её и она перестала плакать, он снова вернулся к той же мысли, но на этот раз более осмотрительно. Он заговорил с оттенком философической грусти. Он говорил о будущем, которое вот-вот должно было оборваться для него.
— Надо сознаться, дорогая, что любовь — это просто случайность в жизни, но такая случайность возможна только для высокой души. Смерть моего сына была бы, в сущности, счастьем для вашей фамильной гордости, и вся ваша челядь отлично это поймёт. Всеобщее пренебрежение — вот участь, которая ожидает этого ребёнка, плод несчастья и позора... Я надеюсь, что придёт время, — не берусь предсказывать, когда это произойдёт, но мужество моё это предвидит, — вы исполните мою последнюю волю и выйдете замуж за маркиза де Круазнуа.
— Как! Я, обесчещенная?
— Клеймо бесчестия не пристанет к такому имени, как ваше. Вы будете вдовой, и вдовой безумца, вот и всё. Я даже скажу больше: моё преступление, в котором отнюдь не замешаны денежные расчёты, не будет считаться таким уж позорным. Быть может, к тому времени какой-нибудь философ-законодатель добьётся, вопреки предрассудкам своих современников, отмены смертной казни. И вот тогда какой-нибудь дружеский голос при случае скажет: «А помните, первый супруг мадемуазель де Ла-Моль?.. Конечно, он был безумец, но он вовсе не был злодеем или извергом. Поистине это была нелепость — отрубить ему голову...» И тогда память обо мне совсем не будет позорной, по крайней мере через некоторое время... Ваше положение в свете, ваше состояние и — позвольте вам это сказать — ваш ум дадут возможность господину де Круазнуа, если он станет вашим супругом, играть такую роль, какой он никогда бы не добился сам. Ведь, кроме знатного происхождения и храбрости, он ничем не отличается, а эти качества, с которыми можно было преуспевать в тысяча семьсот двадцать девятом году — ибо тогда это было всё, — теперь, век спустя, считаются просто анахронизмом и только побуждают человека ко всяческим надеждам. Надо иметь ещё кое-что за душой, чтобы стоять во главе французской молодёжи.
Вы, с вашим предприимчивым и твёрдым характером, будете оказывать поддержку той политической партии, в которую заставите войти вашего супруга. Вы сможете стать достойной преемницей госпожи де Шеврез{240} или госпожи де Лонгвиль{241}, что действовали во времена Фронды{242} ... Но к тому времени, дорогая моя, божественный пыл, который сейчас одушевляет вас, несколько охладеет.
— Позвольте мне сказать вам, — прибавил он после целого ряда разных подготовительных фраз, — что пройдёт пятнадцать лет, и эта любовь, которую вы сейчас питаете ко мне, будет казаться вам сумасбродством, простительным, быть может, но всё же сумасбродством.
Он вдруг замолчал и задумался. Им снова завладела та же мысль, которая так возмутила Матильду: «Пройдёт пятнадцать лет, и госпожа де Реналь будет обожать моего сына, а вы его забудете».
XL. Спокойствие
Вот потому-то, что я тогда был безумцем, я стал мудрым ныне. О ты, философ, не умеющий видеть ничего за пределами мгновенья, сколь беден твой кругозор! Глаз твой не способен наблюдать сокровенную работу незримых человеческих страстей.
Их разговор был прерван допросом и тотчас же вслед за ним беседой с адвокатом, которому была поручена защита. Эти моменты были единственной неприятностью в жизни Жюльена, полной беспечности и нежных воспоминаний.
— Убийство, и убийство с заранее обдуманным намерением, — повторял он и следователю и адвокату. — Я очень сожалею, господа, — прибавил он, улыбаясь, — но по крайней мере у вас не будет никаких хлопот.
«В конце концов, — сказал себе Жюльен, когда ему удалось отделаться от этих субъектов, — я, надо полагать, храбрый человек, и уж, разумеется, храбрее этих двоих. Для них это предел несчастья,
«Дело в том, что я знавал и бо?льшие несчастья, — продолжал философствовать Жюльен. — Я страдал куда больше во время моей первой поездки в Страсбург, когда я был уверен, что Матильда покинула меня... И подумать только, как страстно я домогался тогда этой близости, а сейчас мне это так безразлично! Сказать по правде, я себя чувствую гораздо счастливее наедине с собой, чем когда эта красавица разделяет со мной моё одиночество».
Адвокат, законник и формалист, считал его сумасшедшим и присоединялся к общему мнению, что он схватился за пистолет в припадке ревности. Однажды он отважился намекнуть Жюльену, что такое