Помню, она рассматривала меня с каким-то особенно пристальным вниманием. Должно быть, лицо мое выражало тогда все мои бестолковые и нелепые ощущения. Я припоминаю теперь, что и действительно у нас почти слово в слово так шел тогда разговор, как я здесь описал. Глаза мои налились кровью. На окраинах губ запекалась пена. А что касается Шлангенберга, то, клянусь честью, даже и теперь: если б она тогда приказала мне броситься вниз, я бы бросился! Если б для шутки одной сказала, если б с презрением, с плевком на меня сказала, – я бы и тогда соскочил!
– Нет, почему ж, я вам верю, – произнесла она, но так, как она только умеет иногда выговорить, с таким презрением и ехидством, с таким высокомерием, что, ей-богу, я мог убить ее в эту минуту. Она рисковала. Про это я тоже не солгал, говоря ей.
– Вы не трус? – спросила она меня вдруг.
– Не знаю, может быть, и трус. Не знаю… я об этом давно не думал.
– Если б я сказала вам: убейте этого человека, вы бы убили его?
– Кого?
– Кого я захочу.
– Француза?
– Не спрашивайте, а отвечайте, – кого я укажу. Я хочу знать, серьезно ли вы сейчас говорили? – Она так серьезно и нетерпеливо ждала ответа, что мне как-то странно стало.
– Да скажете ли вы мне, наконец, что такое здесь происходит! – вскричал я. – Что вы, боитесь, что ли, меня? Я сам вижу все здешние беспорядки. Вы падчерица разорившегося и сумасшедшего человека, зараженного страстью к этому диаволу – Blanche; потом, тут – этот француз, с своим таинственным влиянием на вас и, – вот теперь вы мне так серьезно задаете… такой вопрос. По крайней мере чтоб я знал; иначе я здесь помешаюсь и что-нибудь сделаю. Или вы стыдитесь удостоить меня откровенности? Да разве вам можно стыдиться меня?
– Я с вами вовсе не о том говорю. Я вас спросила и жду ответа.
– Разумеется, убью, – вскричал я, – кого вы мне только прикажете, но разве вы можете… разве вы это прикажете?
– А что вы думаете, вас пожалею? прикажу, а сама в стороне останусь. Перенесете вы это? Да нет, где вам! Вы, пожалуй, и убьете по приказу, а потом и меня придете убить за то, что я смела вас посылать.
Мне как бы что-то в голову ударило при этих словах. Конечно, я и тогда считал ее вопрос наполовину за шутку, за вызов; но все-таки она слишком серьезно проговорила. Я все-таки был поражен, что она так высказалась, что она удерживает такое право надо мной, что она соглашается на такую власть надо мною и так прямо говорит: «иди на погибель, а я в стороне останусь». В этих словах было что-то такое циническое и откровенное, что, по-моему, было уж слишком много. Так, стало быть, как же смотрит она на меня после этого? Это уж перешло за черту рабства и ничтожества. После такого взгляда человека возносят до себя. И как ни нелеп, как ни невероятен был весь наш разговор, но сердце у меня дрогнуло.
Вдруг она захохотала. Мы сидели тогда на скамье пред игравшими детьми, против самого того места, где останавливались экипажи и высаживали публику, в аллею, пред воксалом.
– Видите вы эту толстую баронессу? – вскричала она. – Это баронесса Вурмергельм. Она только три дня как приехала. Видите ее мужа: длинный, сухой прусак, с палкой в руке. Помните, как он третьего дня нас оглядывал? ступайте сейчас, подойдите к баронессе, снимите шляпу и скажите ей что-нибудь по- французски.
– Зачем?
– Вы клялись, что соскочили бы с Шлангенберга; вы клянетесь, что готовы убить, если я прикажу. Вместо всех этих убийств и трагедий я хочу только посмеяться. Ступайте без оговорок. Я хочу посмотреть, как барон вас прибьет палкой.
– Вы вызываете меня; вы думаете, что я не сделаю?
– Да, вызываю, ступайте, я так хочу!
– Извольте, иду, хоть это и дикая фантазия. Только вот что: чтобы не было неприятности генералу, а от него вам? Ей-богу, я не о себе хлопочу, а об вас, ну – и об генерале. И что за фантазия идти оскорблять женщину?
– Нет, вы только болтун, как я вижу, – сказала она презрительно. – У вас только глаза кровью налились давеча, впрочем, может быть, оттого, что вы вина много выпили за обедом. Да разве я не понимаю сама, что это и глупо и пошло и что генерал рассердится? Я просто смеяться хочу. Ну, хочу, да и только! И зачем вам оскорблять женщину? Скорее вас прибьют палкой.
Я повернулся и молча пошел исполнять ее поручение. Конечно, это было глупо, и, конечно, я не сумел вывернуться, но когда я стал подходить к баронессе, помню, меня самого как будто что-то подзадорило, именно школьничество подзадорило. Да и раздражен я был ужасно, точно пьян.
Глава VI
Вот уже два дня прошло после того глупого дня. И сколько крику, шуму, толку, стуку! И какая все это беспорядица, неурядица, глупость и пошлость, и я всему причиною. А впрочем, иногда бывает смешно, – мне по крайней мере. Я не умею себе дать отчета, что со мною сделалось, в исступленном ли я состоянии нахожусь, в самом деле, или просто с дороги соскочил и безобразничаю, пока не свяжут. Порой мне кажется, что у меня ум мешается. А порой кажется, что я еще недалеко от детства, от школьной скамейки и просто грубо школьничаю.
Это Полина, это все Полина! Может быть, не было бы и школьничества, если бы не она. Кто знает, может быть, я это все с отчаяния (как ни глупо, впрочем, так рассуждать). И не понимаю, не понимаю, что в ней хорошего! Хороша-то она, впрочем, хороша; кажется, хороша. Ведь она и других с ума сводит. Высокая и стройная. Очень тонкая только. Мне кажется, ее можно всю в узел завязать или перегнуть надвое. Следок ноги у ней узенький и длинный – мучительный. Именно мучительный. Волосы с рыжим оттенком. Глаза – настоящие кошачьи, но как она гордо и высокомерно умеет ими смотреть. Месяца четыре тому назад, когда я только что поступил, она, раз вечером, в зале с Де-Грие долго и горячо разговаривала. И так на него смотрела… что потом я, когда к себе пришел ложиться спать, вообразил, что она дала ему пощечину, – только что дала, стоит пред ним и на него смотрит… Вот с этого-то вечера я ее и полюбил.