лучший друг на свете и самый благородный. Я вас люблю, как родного брата, и хочу вам сделать подарок“. И тут он мне подает роскошную бриллиантовую булавку для галстука и целует меня в обе щеки, и мы оба даже прослезились от умиления. Потом Рафаэль эль Гальо, отдав мне бриллиантовую булавку для галстука, уходит из кафе, и тогда я говорю Ретане, который сидел со мной: „Этот подлый цыган только что подписал контракт с другим импресарио“. — „С чего ты это взял?“ — говорит Ретана. „Я с ним работаю десять лет, — отвечаю я, — и никогда он мне не делал подарков“, — так рассказывал импресарио Эль Гальо. „Ничего другого это не может означать“. И так оно и было, именно тогда Эль Гальо и ушел от него.
Но тут в разговор вмешалась Пастора, не столько для того, чтобы заступиться за доброе имя Рафаэля, потому что никто не мог бы сказать о нем хуже, чем говорила она сама, сколько потому, что импресарио обидел весь цыганский народ, назвав Рафаэля «подлый цыган». И она вмешалась с таким пылом и так выражалась при этом, что импресарио должен был замолчать. Пришлось тогда мне вмешаться, чтобы унять Пастору, а еще другая gitana вмешалась, чтобы унять меня, и шум поднялся такой, что нельзя было разобрать даже слов, кроме одного слова «шлюха», которое выкрикивалось громче всех, но в конце концов порядок водворили, и мы трое, с которых все и началось, уселись на места и взялись за свои бокалы, и тут вдруг я увидела, что Финито смотрит на бычью голову, все еще обернутую пурпурной материей, и в глазах у него ужас.
В эту самую минуту президент клуба начал речь, после которой с бычьей головы должны были снять покрывало, и все время, пока он говорил, а кругом кричали «ole!» и стучали по столу кулаками, я следила за Финито, а он, забившись в кресло, уткнул рот в свою, нет, уже в мою салфетку и, точно завороженный, с ужасом смотрел на бычью голову на стене.
К концу речи Финито стал трясти головой и все старался поглубже забиться в кресло.
«Ты что, малыш?» — спросила я его, но он меня не узнавал и только тряс головой и твердил: «Нет. Нет. Нет».
Между тем президент клуба, кончив свою речь под одобрительные возгласы остальных, встал на стул, развязав шнур, которым пурпурное покрывало было обвязано вокруг бычьей головы, и медленно стал стягивать покрывало вниз, а оно зацепилось за один рог, но он дернул, и оно соскользнуло с отполированных острых рогов, и огромный желтый бык глянул на всех, выставив выгнутые черные рога с белыми кончиками, острыми, как иглы дикобраза; голова была совсем как живая, тот же крутой лоб, и ноздри раздуты, а глаза блестят и смотрят прямо на Финито.
Все закричали и захлопали в ладоши, а Финито еще глубже забился в кресло, и тут все стихли и оглянулись на него, а он только повторял: «Нет, нет», — и старался уйти в кресло еще глубже, а потом вдруг очень громко выкрикнул: «Нет!» — и большой сгусток черной крови выскочил у него изо рта, но он даже не поднес салфетку, и сгусток скатился по его подбородку, а он все смотрел на быка и наконец сказал: «Весь сезон, да. Ради денег, да. Ради хлеба, да. Но я не могу есть хлеб. Вы слышите? Мой желудок не варит. А теперь, когда сезон окончен, — нет! Нет!» Он оглядел всех сидевших за столом, потом опять взглянул на быка и еще раз сказал «нет», а потом опустил голову на грудь и закрылся салфеткой и долго сидел так, молча, и банкет, который начался так хорошо и должен был стать образцом веселья и дружеского общения, окончился неудачно.
— И скоро после того он умер? — спросил Примитиво.
— Зимой, — сказала Пилар. — Он так и не поправился после сарагосского быка. Такие удары хуже, чем когда рог вонзается острием, потому что они повреждают внутренности и выздороветь уже нельзя. Финито потом получал их чуть не каждый раз, когда убивал быка, и от того-то успех изменил ему. Из-за своего маленького роста он не мог вовремя увертываться от рога, и рог почти всегда ударял его плашмя. Но, понятно, по большей части удары бывали легкие.
— Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте, — сказал Примитиво.
Пилар посмотрела на Роберта Джордана и покачала головой. Потом, все еще качая головой, она нагнулась над большим чугунным котлом.
Что за народ, думала она. Что за народ эти испанцы. «Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте». А я слушаю это и ничего не говорю. Меня это даже не злит, я объяснила и теперь молчу. Как это просто для того, кто ничего не понимает. Que sencillo!48 Один, ничего не понимая, говорит: «Он был неважный матадор». Другой, ничего не понимая, говорит: «Он был чахоточный». А третий, после того как тот, кто понимает, объяснил ему, встает и говорит: «Не надо бы ему совсем идти в матадоры при таком росте».
Склонившись над очагом, она видела распростертое на кровати обнаженное смуглое тело с узловатыми шрамами на обеих ляжках, глубоким следом от рога справа, под нижним ребром, и длинным белым рубцом, на боку, уходящим под мышку. Она видела закрытые глаза, и мрачное смуглое лицо, и курчавые черные волосы, откинутые со лба, и сама она сидела рядом с ним на кровати и растирала ему ноги, разминала пальцами икры и потом легонько похлопывала ребрами ладоней, ослабляя сводившее мускулы напряжение.
— Ну как? — спрашивала она. — Как ноги, малыш?
— Хорошо, Пилар, хорошо, — отвечал он, не открывая глаз.
— Может быть, растереть тебе грудь?
— Нет, Пилар. Грудь не трогай.
— А ноги выше колен?
— Нет. Там очень болит.
— Так ведь если я разотру их и смажу мазью, они разогреются и боль станет легче.
— Нет, Пилар. Спасибо тебе. Мне лучше, когда они лежат спокойно.
— Я оботру тебя спиртом.
— Хорошо. Только очень осторожно.
— Последнего быка ты убил просто великолепно, — говорила она ему, и он отвечал:
— Да, я его хорошо убил.
Потом, обтерев его спиртом и накрыв простыней, она ложилась рядом с ним на кровать, и он высовывал смуглую руку, и дотрагивался до нее, и говорил: «Ты женщина из женщин, Пилар». И для него это уже была шутка, потому что шутить по-настоящему он не умел; потом он засыпал, как всегда после боя, а она лежала рядом, держа его руку в своих, и прислушивалась к его дыханию.
Он часто пугался во сне, и она чувствовала, как его пальцы тесней сжимают ее руку, и видела капли пота, выступавшие у него на лбу, и, если он просыпался, она говорила: «Ничего, ничего», — и он снова засыпал. Пять лет она прожила с ним и никогда ему не изменяла, то есть почти никогда, а когда его схоронили, она сошлась с Пабло, который водил под уздцы лошадей пикадоров на арене и сам был как бык, вроде тех, на которых Финито положил всю свою жизнь. Но бычья сила, как и бычья храбрость, держится недолго, теперь она узнала это, да и что вообще долго держится на свете? Я держусь, подумала она. Да, я держусь долго. Но кому это нужно?
— Мария, — сказала она. — Надо смотреть, что делаешь. Для чего тебе огонь — сварить ужин или сжечь целый город?
И тут у входа в пещеру показался цыган. Он весь был засыпан снегом и, остановившись у входа с карабином в руке, принялся топать ногами, сбивая снег.
Роберт Джордан встал и пошел ему навстречу.
— Ну, что? — спросил он цыгана.
— На большом мосту смена каждые шесть часов, по два человека, — сказал цыган. — В домике дорожного мастера восемь рядовых и капрал. Вот тебе твой хронометр.
— А на лесопилке?
— Это тебе старик скажет. Он наблюдает за дорогой, ему и лесопилку видно.
— А что на дороге? — спросил Роберт Джордан.
— Движение такое же, как всегда, — сказал цыган. — Ничего необыкновенного нет. Несколько машин, вот и все.
У цыгана был замерзший вид, его темное лицо скривилось от холода, руки покраснели. Не входя в пещеру, он снял свою куртку и встряхнул ее.
— Я дождался смены караула, — сказал он. — Смена была в двенадцать и потом в шесть. Долго все- таки. Не хотел бы я служить в этой армии.