коридору.
Как назло, в кармане не оказалось мелочи, чтобы позвонить из уличного таксофона. Время поджимало, и я направился в бар «Крошка Нэнси». Ну в конце концов, не съедят же меня там!
Это был самый обычный американский бар. Стойка с высокими стульями, кожаные кресла у окон. Я занял место. Не прошло и двух минут, как к столику подошла женщина. Довольно молодая, лет тридцати, не больше.
– Это я вам звонила, господин Турецкий, – сказала она и села напротив.
– Добрый день.
– У меня есть информация для вас.
Тут подошел официант. Обычный белобрысый американец. Вспомнив старика Хэма, я заказал двойной замороженный дайкири, в такую жару ничего другого пить не хотелось. Моя собеседница ограничилась кофе.
– Итак, что вы хотели мне сообщить?
– Это касается Евсея Беляка, – сказала она, наблюдая за официантом, который ставил на стол чашку и стакан.
Я кивнул:
– Да, этот вопрос меня действительно интересует.
Она размешала ложечкой сахар и отхлебнула кофе. Я последовал ее примеру.
– Евсей Беляк занимается страховым бизнесом, – сказала она.
– Да, я это знаю.
– Это не просто бизнес.
– Я догадываюсь.
Действительно, замечательный напиток. И ударяет в голову. Недаром на Кубе об алкогольных способностях Хемингуэя ходили легенды.
– Кстати, – задал я вопрос, – вы сказали, что Кэт должна подойти.
– Да, – ответила она, внимательно глядя на меня. Черт побери, почему такой пристальный взгляд? – Да, она вот-вот подойдет.
Вдруг голова закружилась. Бар, моя собеседница, нью-йоркская улица за окном – все поплыло вокруг. Закружилось, и мне показалось, что я не в баре, а на какой-то сумасшедшей карусели. А потом остатки сознания зафиксировали глухой удар. Скорее всего, это я стукнулся лбом о стол...
Солнце жарило вовсю. От обжигающих лучей не спасала ни густая тень большого разноцветного зонтика, ни объемистый бокал джин-тоника с бултыхающимися в нем кубиками льда, ни даже мраморный бассейн с неестественно голубой водой.
«Наверняка вода нагрелась», – с отвращением подумал Евсей Беляк и уселся поудобнее в своем шезлонге.
Можно было, конечно, перебраться в большой белоснежный дом, в котором на полную мощность работали кондиционеры. Но врачи настаивали, чтобы Евсей каждый день принимал солнечные ванны. И больше бывал на воздухе. А наплевать на советы врачей он не мог. Останавливали воспоминания о страшных болях в суставах, которые охватывали все тело Евсея, стоило где-нибудь в пятидесяти милях появиться маленькой грозовой тучке. А уж осенью... Нет, лучше погреть старые кости под жгучим американским солнцем.
Беляк не любил жару. В детстве, мальчишкой, бегая по пыльным улочкам родного Конотопа, он как-то забрел в котельную. Здесь было очень жарко. В двух почерневших от толстого слоя гари и окалины жерлах гудело ослепительно-желтое пламя. Огненные языки, казалось, вот-вот готовы вырваться наружу и наделать делов в изнывающем от августовской жары Конотопе. Странно, но никого в котельной не было. Кочегары, видно, ушли по своим кочегарским делам, так что Евсею была предоставлена полная свобода действий, которой он не преминул воспользоваться. Он понаблюдал за прыгающими туда-сюда стрелками термостата, отыскал на полу почерневшую солдатскую пуговицу, которую незамедлительно сунул в карман, потрогал черенок тяжелой лопаты, которой кочегары забрасывали в жерло печи каменный уголь, огромная куча которого возвышалась тут же. Маленький Евсей, которому в ту пору едва исполнилось восемь, глядя на поблескивающие куски антрацита, сразу же вспомнил, что в каменном угле иногда попадаются остатки доисторических окаменевших растений. А вспомнив, кинулся к куче, надеясь разыскать отпечатки древних папоротников и хвощей. Он старался вовсю. Большие куски угля он бросал наверх, маленькие сами осыпались под ноги. Евсей настолько увлекся изыскательскими работами, что не заметил толстую цепь под ногой. И через минуту, когда куча антрацита рухнула, предательская цепь зацепила лодыжку Евсея и неведомая сила повлекла его к пылающим жерлам. Как ни старался он схватиться руками за что-нибудь – не получалось. Электрическая лебедка, приведенная в действие свалившимся на кнопку куском угля, тянула его все ближе и ближе к печам. Нестерпимый жар уже коснулся лица мальчика. Казалось, еще немного, и языки пламени достигнут его кожи и одежды, и тогда пиши пропало. На счастье, лебедка остановилась, когда Евсей уже прощался с жизнью. Но остановилась она в непосредственной близости от раскаленной топки, Евсей попытался распутать цепь, но ничего не получилось, слишком уж тяжела была она для детских рук. Так и пролежал он рядом с топкой, пока не пришли с обеденного перерыва кочегары. Все это время Евсею казалось, что вот-вот, совсем немного, и он изжарится, как Джордано Бруно. Иногда из печей вырывались огненные искры, которые попадали ему на волосы или брови, Евсей едва успевал их затушить. Уже потом кочегары рассказали, что температура у печей достигает семидесяти градусов, и они, здоровые мужчины, не выдерживают рядом с ними больше пяти минут. Евсей же отделался обожженными ступнями ног, подпаленными бровями и следами от ожогов на ногах, которые оставила злосчастная цепь. С тех пор Евсей Беляк ненавидел жару.
Но ничего не поделаешь. Ревматизм есть ревматизм. И даже здесь, в жарком Нью-Йорке, Беляк то и дело чувствовал невыносимую боль где-то в глубине костей и суставов. Напоминал о себе проклятый ревматизм и будет, видимо, напоминать до конца дней. Да, эти четыре года в сырой, болотистой и холодной Республике Коми он запомнит навсегда...
Если до того момента, как Беляк собрался воровать с завода «Квант», где он работал, серебросодержащие контакты, он не сошелся бы с калининградскими блатными, ему вряд ли бы поздоровилось. Лагерь общего режима находился на болотистых берегах гадкой речки Вымь, где, казалось, жить просто невозможно. Даже далеко от реки, стоило наступить тяжелым арестантским ботинком, в продавленный подошвой след тотчас же набиралась мутная вода. Мшистые поляны могли оказаться непроходимой топью, а даже маленькая ранка не заживала месяцами, гноилась и превращалась в страшную язву. Сырость проникала в суставы, которые немедленно начинали болеть. В общем, местечко, куда отправили Беляка, оказалось гиблым. Единственное облегчение: он сумел, пользуясь калининградскими знакомствами, сойтись с местными блатными, которые взяли его под свое крыло. Так что тяжелые работы на лесоповале Беляку не грозили.
Возможно, он бы уже давным-давно забыл и холодные сырые бараки, и далекие лесные делянки, становившиеся все дальше и дальше от лагеря по мере вырубки леса. Там, еле передвигая ноги, грязные, оборванные зеки, с трудом ворочающие бензопилами «Дружба» и простыми топорами, под неусыпным контролем надсмотрщиков долбили, пилили, валили вековые деревья. И конца этому не было.
Сам Беляк, конечно, никогда в жизни бы не прикоснулся к топору или бензопиле даже под страхом смерти, ведь чтящему воровской закон уркагану, каковым он теперь являлся, работать не полагалось. Но администрация лагеря строго следила за тем, чтобы все без исключения заключенные рано утром отправлялись по делянкам. Там-то Беляк, лежа на сырой земле и играя с блатными в «буру» и «секу», и заработал свой ревматизм.
Однако не только ревматизм остался неизгладимым воспоминанием о тех четырех годах.
Тело Беляка было с головы до ног покрыто татуировками. На уголовной фене это называлось «весь расписной». Каждый год добавлял ему новые «знаки отличия». Татуировки синели на его теле и смотрелись диковато здесь, в благополучной Америке.
Вот на его руке полустершаяся сакраментальная фраза «Не забуду мать родную». Повыше, на предплечье, крупными буквами было написано «Беляк». Там, в лагере, его фамилия сразу превратилась в кличку. Среди всевозможных церквей, распятий, русалок и обвитых змеями кинжалов, выделялось короткое слово «Вымь» – вечное воспоминание о гиблой реке с болотистыми берегами.