Вокруг стола, заставленного бутылками с вином и разнообразными закусками, все расселись по местам, которые занимали в прошлый раз, только настроение было не таким праздничным, скорее напряженным. Ванда и Лева переживали разочарование, а остальные... трудно сказать, что было на уме у остальных.
– Во Львове я стал совсем другим человеком, – будто не замечая Вандиного настроения, обратился к ней Турецкий. – Я начал читать любовные романы.
Ванда наморщила нос:
– Это необычно для мужчины, тем более с вашей профессией.
– Да, но все зависит от того, кто является героем этого любовного романа. Особенно с психологическим и историческим фоном. Особенно если он написан по-немецки. Немцы, как утверждает литературная критика, большие мастера психологии... Можете убедиться сами, пани Ванда. Засуньте руку под скатерть. Левее... еще... вот!
Недоумение преобразило строгое лицо Ванды, заставив ее помолодеть. Даже девчоночьи веснушки проступили на крыльях носа. Она удивленно сжимала обеими руками книгу большого формата в потертом бархатном переплете.
– Любовная история художника Бруно Шермана, – скромно анонсировал Турецкий, – происшедшая в оккупированном Львове и записанная мужем его возлюбленной, немецким комендантом. Объяснение того, каким образом Шерман сумел избежать расстрела и умереть гораздо позже официально признанной даты смерти. Читающие по-немецки дамы получат большое удовольствие.
Собравшиеся восторженно завопили. Ванда покраснела и расцвела. Лева сконфузился и убежал в коридор. Там скрипнула дверь, и в кухню донеслось отдаленное журчание воды. Не потому, что Лева открыл кран: старые трубы журчали постоянно, и стоило открыть двери в туалет или ванную, этот обычно приглушенный звук делался слышней.
– Так, в ванную мы его заманили. – Слава Грязнов, сияя от предвкушения удовольствия, пригнулся к столу. – Ща начнется. Ну? Три, два, один... пуск!
Из ванной раздался рев раненого бизона. Изысканное общество, чуть не сдернув скатерть и сшибая закуски, понеслось туда, где Лев Ривкин покачивался и держался за раковину, упершись взглядом в картину, закрывавшую собой тусклое зеркало. Если следовать точной проекции, Лева должен был обрести отражение в ангеле с лицом Марианны.
– Это же гениально, – шептал Лева: всю силу голоса он израсходовал на первоначальный рев.
– Конечно, гениально, – признал Слава Грязнов. – Это Сашке в голову пришла такая штука с зеркалом: я бы не додумался.
– Но как можно, – в Леве взыграл владелец картинной галереи, – произведение искусства среди сырости...
– Сейчас снимем, – покладисто пообещал Турецкий. – Заверяю, произведение искусства не испортилось. Чего там, повисело оно в ванной всего полчаса. Этой картине довелось пережить еще не такое.
– Что же ей довелось пережить?
– Это лирика, это я вам потом расскажу. Сначала докладываю о честно выполненных деловых обязательствах. Вот в этой скромной папочке, – следователь по особо важным делам распахнул пиджак, точно спекулянт брежневских времен, предлагающий товар из-под полы, – содержатся сведения о тернистом пути художника Шермана в этом неблагоустроенном мире. Конечно, только подтвержденные документально, неподтвержденные я изложу устно. Наберитесь терпения. А еще вас ожидают девять поздних его картин, среди которых главная – та, что перед вами. С нее, в некотором роде, все началось, и ею все должно закончиться.
– Шампанского сюда! – возгласил Лева.
– Как, прямо в ванную? – высказал недовольство Семен Семенович. – Зачем же портить застолье? Почему не выпить, не посидеть, как все люди?
Но на пороге ванной уже возникла Настя, держа поднос с бутылкой шампанского и бокалами, и мужчины принялись скопом открывать бутылку, и пенная струя ударила в кафель, несмотря на все старания, хотя все не вылилось, и каким-то образом всем хватило. А потом, повинуясь настояниям домовитого Семена Семеновича, все переместились за стол, чтобы Турецкий и Грязнов смогли достойно поведать о жизни выдающегося сына польского народа, художника Бруно Шермана.
Ну и само собой, четыреста с лишним тысяч долларов, которые, как было решено за шампанским, лягут на счет Семена Семеновича Моисеева, открытый им в московском отделении «Дойче банка», праздничного настроения им не портили.
Разгоряченные вином, победой, похвалами Александр Турецкий и Вячеслав Грязнов захлопнули за собой отягощенную кодовым замком дверь моисеевского подъезда и зашагали по ночной Сретенке. Предвидя, что покинут сборище навеселе, сегодня генералы для разнообразия предпочли остаться безлошадными. Проще довериться метро, чем вляпаться в веселенькую перспективу разбирательства с гаишниками, которые – вот парадокс! – к тому же будут совершенно правы! Друзья никуда не торопились: до закрытия переходов, совершающегося, как известно, в час ночи, оставалось добрых сорок минут. Поэтому они предпочли станции метро «Лубянская» более отдаленную «Сухаревскую». Улица, обычно запруженная пешеходами и транспортом, выглядела непривычно пустынной, лишь впереди, на расстоянии приблизительно трех метров, маячила старчески сгорбленная спина одинокого прохожего. Календарное лето еще придерживало в загашнике целый месяц, но в ночном холодке сквозила осень, и Турецкий невольно повел плечами, вспотевшими за дружеским столом коммунальной квартиры.
– Знаешь, Слава, – договаривал Турецкий старому другу то, в чем было бы невозможно признаться на трезвую голову, – а я ведь тогда не шутил, когда сказал, что мы найдем Шермана. Не картины, представь, а его самого. Всерьез надеялся: должно быть, в какой-то момент по правде спятил.
– Ну-у, – хлопнул его по плечу Слава, еще сильнее поддатый, чем он, – если бы ты доставил Шермана собственной персоной, Ванда бы с тобой вовек не расплатилась. Даже если бы привлекла на помощь гес... гес... госсекретаря, как это, Сое... диненных Штатов, понимаешь, Америки!
Оба громогласно расхохотались, заставив обернуться прохожего. Седоволосый человек, высокий и еще крепкий, снисходительно пожал плечами, заметив, должно быть, что подгулявшие приятели изрядно пьяны, но не агрессивны. Для своего возраста он шел достаточно споро, но у Грязнова и Турецкого ноги были помоложе, и они почти поравнялись со стариком.
– А вот будет номер, – не желал расставаться со своей версией Турецкий, – если пройдет еще лет так пять-шесть и какой-нибудь аукционный дом выставит на продажу полотна Бруно Шермана, датированные девяностыми годами двадцатого века. Что станет с остальными: повысятся в цене или, наоборот, упадут?
– Деньги, Саня, – подхватил тему Грязнов, – всюду деньги. Один подпольный концерт... тьфу, кон-церн мы р-разоблачили, а других умельцев пруд пруди. Не оскудела талантами рус-с-ская земля, за деньги кого хочешь намалюют. Хоть Шермана, хоть Мермана, хоть Васнецова, «Сестрицу Аленушку»...
– Деньги, – громко и задумчиво повторил идущий впереди старик с такой интонацией, что оба замолчали. – И тут деньги. Разве нет в мире ничего важнее?
Друзья резко остановились. Одинокий прохожий повернулся к ним, и ко всему привычный следователь Александр Борисович почувствовал, как сретенский асфальт уходит у него из-под ног. Ближайший фонарь отчетливо высветил на искромсанном то ли шрамами, то ли глубокими морщинами лице необыкновенные глаза. Светлые до прозрачности, почти белые, с зависшими в пустоте зрачками. Теплые летние сумерки обернулись для Турецкого полярной ночью в Антарктиде. Судя по мычащим звукам, которые испускал Грязнов, он переживал сходные ощущения.
– Что... что вы сказали? – прочистив горло, севшим голосом уточнил Турецкий.
– Я имею в виду, – охотно вступил в беседу любитель ночной Москвы, страдающий, очевидно, бессонницей, – сколько можно? Куда ни придешь, всюду одно и то же: деньги, деньги... А ведь есть в мире кое-что поважнее, уж вы поверьте мне, старому человеку. Например, любовь.
Старик отступил из-под фонаря в полутьму, и стало видно, что глаза у него обычные, серые. Это отраженный электрический свет в сочетании с винным туманом, зависшим в головах друзей, на время изменил цвет радужки, напомнив того, кого, подозревал Турецкий, ему не удастся забыть, проживи он хоть сотню лет.
– Любовь? Да, любовь... это вы правы.