допускаются лишь между одногодками. Вроде бы этим защищены маленькие и слабые. Ничуть не бывало: закон выгоден только старшим, они могут беспрепятственно чинить суд и расправу над мелюзгой без риска нарваться на нежданный отпор.
Эту истину открыл мне Толька Соленков, после чего я довольно долго не появлялся во дворе, давая выветриться памяти о моем неосмотрительном деянии. Но когда сошел снег и маленький каток посреди двора превратился в футбольное поле, когда выставили рамы и гулкий, свежий, пахнущий весной мир ворвался в комнаты, я поверил обновлению, смывающему старые грехи, и спустился во двор. Можно подумать, что меня там только и ждали. Не успел я сойти с крыльца, как ко мне подскочил Курица и, ткнув костлявым плечом в грудь, сказал загадочно и страшно:
— Ты что развоевался, жид?
Суть вопроса от меня ускользнула, настолько ошеломляющим было короткое слово «жид». Меня так никогда не называли, да я и не думал о себе как о жиде, вообще не задавался вопросом, какой я национальности. Я знал, что мать у меня русская, а отец еврей, выходит, я вообще без национальности, ни то ни се, что меня вполне устраивало. Я не знал, что быть евреем стыдно, а вместе с тем сам участвовал в травле еврея — врача Лесюка из соседнего подъезда. Он был далеко не единственным евреем в нашем доме, но только его упорно преследовали дразнилкой «Зида маленькая». Он вовсе не был коротышкой, худощавый человек среднего роста с энергичной поступью, хороший, безотказный врач, которого куда чаще, чем моего деда, тревожили жильцы нашего дома своими хворостями. Но деда никогда не задевали, к нему относились с почтением. Сановитый, внешне очень уверенный в себе, дед был потомственным москвичом, популярным врачом, одним из лучших диагностов города. И он крепко сжимал в руке массивную трость с золотым набалдашником, такого не заденешь. А на Лесюке лежал безнадежный налет местечковости, что сразу улавливают чуткие русские носы, даже детские. Все эти соображения принадлежат куда более позднему времени, а тогда, остановленный Курицей, я просто растерялся настолько, что не расслышал угрозы скорой расправы. Зато мгновенно рухнувшей душой я понял, что жид — это плохо, хуже некуда, что сейчас случилось непоправимое, кончилась прежняя безмятежная жизнь. И я не ошибся.
В каком-то полусне я отстранил Курицу и пошел к садику, служившему попеременно то катком, то футбольным полем. У самого входа на скамейке сидел старший брат Курицы Лелик и зашнуровывал свеженадутый футбольный мяч.
Тот машинальный, но силовой жест, каким я убрал Курицу с дороги, поубавил у него пылу, но в присутствии брата он снова осмелел:
— Ты зачем Соломатина тронул?.. Думаешь, тебе сойдет?..
Значит, меня будут бить за Борьку Соломатина, а не за то, что я жид? Это принесло облегчение, и когда Курица с молчаливой подначки брата (я заметил, как тот ему подмигивал) наконец-то бросился на меня, я и не думал сопротивляться. Почему-то Курица избрал самый ненадежный способ расправы со мной — борьбу. Я поддался и упал на землю, Курица сел на меня верхом и трижды вдавил мою голову в землю. Он не хочет драки, боится, понял я, просто выполняет общественное поручение. Было ничуть не больно, и грела мысль, что я могу в два счета разделаться с Курицей.
Курица слез, и я поднялся.
— Заработал? — сказал он мстительно.
— Давай деньги, — проворчал я.
Лелик захохотал, восхищенный моим остроумием. Он меня боялся. И Курица боялся, и я мог врезать им обоим, несмотря на все дворовые запреты, если б не одно парализующее слово — жид…
— Мама, что такое жид? — спросил я, вернувшись домой.
— То же, что и еврей, только ругательное, — чуть удивленно ответила мама. — Неужели ты сам не знаешь?
— Нет, — сказал я со странным ощущением, что это и правда, и ложь.
Я знал, что такое слово есть, но не думал о нем. Были и другие известные мне слова, смысл которых темен, да я и не старался узнать его. Мне это ни к чему. Но когда я дразнил Лесюка «Зида маленькая», разве я делал ему комплимент? Нет, я высмеивал его. Но центр тяжести, коли так позволено выразиться, приходился на слово «маленькая», а что такое «зида», я как-то не задумывался. Если рыжего кличут Рыжик, его обижают? Когда кличка присохла, нет. В каждом дворе есть Рыжик, Косой, Хромой, Жиртрест. Ну, а Лесюк — Зида. А кто ж еще? Да не рассуждал я так, дразнился просто за компанию, чтобы быть, как все.
Однажды Лесюк все-таки не выдержал. Он остановился посреди весенней лужи в своих разношенных ботинках, обвел нас усталыми, воспаленными глазами и тихо сказал:
— Чем я виноват перед вами, дети?
Был миг тишины, а затем опять хохот, гик, улюлюканье: «Зида маленькая!.. Зида маленькая!..» Но моего голоса больше не было в хоре…
— А это плохо? — спросил я мать.
— Чего же хорошего?!..
Я не понимал ее веселого настроения, разговор шел об очень серьезном.
— А ты кто?
— Русская. Ты дурачишься?
— Так почему я жид?
— А кто же? Жид пархатый, номер пятый, на веревочке распятый!
Почему ей так весело? Неужели она не понимает?..
Мама, в которой слились две хорошие крови: известного на Украине старинного рода Красовских (по отцу) и столбовых дворян Мясоедовых (по матери), подтверждала открытие Пауля Вайнингера, что антисемит — этот тот, в ком есть хоть доля еврейства, или физического или психологического. В матери не было ни того, ни другого.
— Зачем же ты вышла замуж за еврея? — спросил я.
— Вот те раз! Ты хотел бы иметь другого отца?
Я не хотел этого. Я был к нему вполне равнодушен в раннем детстве, ибо видел его очень мало и не чувствовал интереса к себе, но в пору, о которой идет речь, он уже получил свой первый срок ленской ссылки, я жалел его, и это было началом той любви, которая и сейчас живет во мне неизбывной болью.
— Нет… А зачем было рожать меня от еврея?
— А какая разница? — сказала мать все еще беспечно. — Ты крещеный. — И тут же погасила вспыхнувшую было надежду: — Жид крещеный, что вор прощеный.
— Вот видишь! — сказал я с отчаянием. Мать не заметила интонации.
— А ведь Дальберги не были евреями до революции, — задумчиво, словно это впервые пришло ей в голову (а наверное, так оно и было), сказала мать. — Они лютеране. Уже отец твоего деда был директором гимназии в Москве. Кем были военные Дальберги, не знаю. Может, даже православными. Один вошел в историю — генерал-майор, начальник порохового запаса в Ревеле при Петре. Он не то героически защитил этот запас от шведов, не то героически изорвал. А совсем недавно был генерал-лейтенант Дальберг, и тоже вошел в историю: лихо подавлял крестьянские бунты. Вот кто мне по душе! А были еще чемпион Германии по шахматам и французский маршал. Это огромная и очень интересная семья, они в родстве с музыкантом Блуменфельдом и философом Гербертом Маркузе, он Марин двоюродный брат.
Все эти сведения меня ничуть не радовали. Пусть они выдумывают, взрывают или держат сухим порох, пусть играют на роялях, скрипках, контрабасах, философствуют, становятся чемпионами, что мне до всего этого, если даже лучший из них не сумел подавить самого главного бунта, сделавшего из меня еврея?
Какой-то выход брезжил все-таки в революции, меняющей людям национальность. Надо сделать еще одну революцию и превратить всех евреев в русских. Я высказал маме свою мысль.
— Ты не понял. До революции люди делились не по нациям, а по вере: православные, католики, протестанты, иудеи.
Я вдруг сообразил, что мы живем на скрещении всех вер: в Армянском церковь Николы в Столпах, в Старосадском — кирха, в Милютинском — костел, в Спас-Глинищевском — синагога.
— Если ты ходил в любую церковь, кроме синагоги, ты в полном порядке, а если в синагогу, должен