-- Фуй, озорница! -- с легким немецким акцентом проговорила директорша.
М-сье Пьер, помешивая чай, застенчиво опустил глаза.
-- В самом деле, что за шалости? -- сквозь дынный сок произнес Родриг Иванович. -- Не говоря о том, что это против всяких правил!
-- Оставьте, -- сказал м-сье Пьер, не поднимая глаз. -Ведь они оба дети.
-- Каникулам конец, вот и хочется ей пошалить, -- быстро проговорила директорша.
Эммочка, нарочито стуча стулом, егозя и облизываясь, села за стол и, навсегда забыв Цинцинната, принялась посыпать сахаром, сразу оранжевевшим, лохматый ломоть дыни, в который затем вертляво впилась, держа его за концы, доходившие до ушей, и локтем задевая соседа. Сосед продолжал хлебать свой чай, придерживая между вторым и третьим пальцем торчавшую ложечку, но незаметно опустил левую руку под стол.
-- Ай! -- щекотливо дернулась Эммочка, не отрываясь, впрочем, от дыни.
-- Садитесь-ка покамест там, -- сказал директор, фруктовым ножом указывая Цинциннат зеленое, с антимакассаром, кресло, стоявшее особняком в штофном полусумраке около складок портьер. -- Когда мы кончим, я вас отведу восвояси. Да садитесь, говорят вам. Что с вами? Что с ним? Вот непонятливый!
М-сье Пьер наклонился к Родригу Ивановичу и, слегка покраснев, что-то ему сообщил.
У того так и громыхнуло в гортани:
-- Ну, поздравляю вас, поздравляю, -- сказал он, с трудом сдерживая порывы голоса. -- Радостно!.. Давно пора было... Мы все... -- он взглянул на Цинцинната и уже собрался торжественно.
-- Нет, еще рано, друг мой, не смущайте меня, -- прошептал м-сье Пьер, тронув его за рукав.
-- Во всяком случае, вы не откажетесь от второго стаканчика чаю, -- игриво произнес Родриг Иванович, а потом, подумав и почавкав, обратился к Цинциннату:
-- Эй вы, там. Можете пока посмотреть альбом. Дитя, дай ему альбом. Это к ее (жест ножом) возвращению в школу наш дорогой гость сделал ей... сделал ей... Виноват, Петр Петрович, я забыл, как вы это назвали?
-- Фотогороскоп, -- скромно ответил м-сье Пьер.
-- Лимончик оставить? -- спросила директорша.
Висячая керосиновая лампа, оставляя в темноте глубину столовой (где только вспыхивал, откалывая крупные секунды, блик маятника), проливала на уютную сервировку стола семейственный свет, переходивший в звон чайного чина.
XVI
Спокойствие. Паук высосал маленькую, в белом пушку, бабочку и трех комнатных мух, -- но еще не совсем насытился и посматривал на дверь. Спокойствие. Цинциннат был весь в ссадинах и синяках. Спокойствие, ничего не случилось. Накануне вечером, когда его отвели обратно в камеру, двое служителей кончали замазывать место, где давеча зияла дыра. Теперь оно было отмечено всего лишь наворотами краски покруглее да погуще, -- и делалось душно при одном взгляде на снова ослепшую, оглохшую и уплотнившуюся стену.
Другим останком вчерашнего дня был крокодиловый, с массивной темно-серебряной монограммой, альбом, который он взял с собой в смиренном рассеянии: альбом особенный, а именно -фотогороскоп, составленный изобретательным м-сье Пьером [18], то есть серия фотографий, с естественной постепенностью представляющих всю дальнейшую жизнь данной персоны. Как это делалось? А вот как. Сильно подправленные снимки с сегодняшнего лица Эммочки дополнялись частями снимков чужих -- ради туалетов, обстановки, ландшафтов, -- так что получалась вся бутафория ее будущего. По порядку вставленные в многоугольные оконца каменно-плотного, с золотым обрезом, картона и снабженные мелко написанными датами, эти отчетливые и на полувзгляд неподдельные фотографии демонстрировали Эммочку сначала, какой она была сегодня, затем -- по окончании школы, то есть спустя три года, скромницей, с чемоданчиком балерины в руке, затем -- шестнадцати лет, в пачках, с газовыми крыльцами за спиной, вольно сидящей на столе, с поднятым бокалом, среди бледных гуляк, затем -- лет восемнадцати, в фатальном трауре, у перил над каскадом, затем... ах, во многих еще видах и позах, вплоть до самой последней -- лежачей.
При помощи ретушировки и других фотофокусов как будто достигалось последовательное изменение лица Эммочки (искусник, между прочим, пользовался фотографиями ее матери), но стоило взглянуть ближе, и становилась безобразно ясной аляповатость этой пародии на работу времени. У Эммочки, выходившей из театра в мехах с цветами, прижатыми к плечу, были ноги, никогда не плясавшие; а на следующем снимке, изображавшем ее уже в венчальной дымке, стоял рядом с ней жених, стройный и высокий, но с кругленькой физиономией м-сье Пьера. В тридцать лет у нее появились условные морщины, проведенные без смысла, без жизни, без знания их истинного значения, -- но знатоку говорящие совсем странное, как бывает, что случайное движение ветвей совпадает с жестом, понятным для глухонемого. А в сорок лет Эммочка умирала, -- и тут позвольте вас поздравить с обратной ошибкой: лицо ее на смертном одре никак не могло сойти за лицо смерти!
Родион унес этот альбом, бормоча, что барышня сейчас уезжает, а когда опять явился, счет нужным сообщить, что барышня уехала:
(Со вздохом.) 'У-е-хали!.. (К пауку.) Будет с тебя... (Показывает ладони.) Нет у меня ничего. (Снова к Цинциннату.) Скучно, ой скучно будет нам без дочки, ведь как летала, да песни играла, баловница наша, золотой наш цветок. (После паузы другим тоном.) Чтой-то вы нынче, сударь мой, никаких таких вопросов с закавыкой не задаете? А?'
'То-то', -- сам себе внушительно ответил Родион и с достоинством удалился.
А после обеда, совершенно официально, уже не в арестантском платье, а в бархатной куртке, артистическом галстуке бантом и новых, на высоких каблуках, вкрадчиво поскрипывающих сапогах с блестящими голенищами (чем-то делавших его похожим на оперного лесника [19]) вошел м-сье Пьер, а за ним, почтительно уступая ему первенство в продвижении, в речах, во всем, -- Родриг Иванович и, с портфелем, адвокат. Все трое разместились у стола в плетеных креслах (из приемной), Цинциннат же сперва ходил по камере, единоборствуя с постыдным страхом, но потом тоже сел.
Не очень ловко (неловкость, однако, испытанная, привычная) завозясь с портфелем, одергивая черную его щеку, держа его частью на колене, частью опирая его о стол -- и съезжая то с одной точки, то с другой, -- адвокат извлек большой блокнот, запер или, вернее, застегнул слишком податливый и потому не сразу попадающий на зуб портфель; положил его было на стол, но передумал и, взяв его за шиворот, отпустил на пол, прислонив его в сидячем положении пьяного к ножке своего кресла; быстро вынул -- точно из петлицы -- эмалированный карандаш, наотмашь открыл на столе блокнот и, ни на что и ни на кого не обращая внимания, начал ровно исписывать отрывные страницы; но именно это невнимание ко всему окружающему сугубо подчеркивало связь между бегом карандаша и тем заседанием, на которое тут собрались.
Родриг Иванович сидел в кресле, слегка откинувшись, -нажимом плотной спины заставляя трещать кресло и опустив одну лиловатую лапу на подлокотник, а другую заложив за борт сюртука; время от времени он производил такое движение отвислыми щеками и напудренным, как рахат-лукум, подбородком, словно высвобождал их из какой-то вязкой, засасывающей среды.
М-сье Пьер, сидевший посередине, налил себе воды из графина, затем бережно-бережно положил на стол кисти рук со сплетенными пальцами (игра фальшивого аквамарина на мизинце) и, опустив длинные ресницы, секунд десять благоговейно обдумывал, как начнет свою речь.
-- Милостивые государи, -- не поднимая глаз, тонким голосом сказал наконец м-сье Пьер, -- прежде всего и раньше всего позвольте мне обрисовать двумя-тремя удачными штрихами то, что мною уже выполнено.
-- Просим, -- пробасил директор, сурово скрипнув креслом.
-- Вам, конечно, известны, господа, причины той забавной мистификации, которая требуется традицией нашего искусства. В самом деле. Каково было бы, если бы я, с бухты-барахты открывшись, предложил бы Цинциннату Ц. свою дружбу? Ведь это значило бы, господа, заведомо его оттолкнуть, испугать, восстановить против себя -- совершить, словом, роковую ошибку.
Докладчик отпил из стакана и осторожно отставил его.
-- Не стану говорить о том, -- продолжал он, взмахнув ресницами, -- как драгоценна для успеха