хорошенькая. Она уже останавливалась у них однажды; проживала в Берлине.
Элен фон Граун. Настоящая немецкая фамилия. Однако управляющий был положительно уверен, что во время пребывания в отеле она несколько раз пела русские песни. Она обладала великолепным контральто, сказал он, восхитительная женщина. Прожила ровно месяц и уехала в Париж за пять дней до Себастьяна.
Все эти подробности вместе с четверкой адресов я обстоятельно записал. Любая из четверых могла оказаться той, которая мне требовалась. Я сердечно поблагодарил господина Зильберманна, сидевшего предо мною со шляпой на сведенных коленях. Он вздохнул, глядя на носки своих черных ботиночек, украшенных старыми мышиными гетрами.
— Я это сделал, – сказал он, – потому что вы для меня симпатичны. Но... (он взглянул на меня с кроткой мольбой в ярких карих очах) но, прошу вас, я думаю, это неполезно. Нельзя увидеть изнанку луны. Прошу вас, не ищите дженщину. Что прошлое, то прошлое. Она не помнит вашего бруддера.
— Я ей напомню, будьте уверены, – мрачно сказал я.
— Как знаете, – пробормотал он, расправляя плечи и застегивая пальто. Он встал. – Приятной езды, – сказал он без обычной своей улыбки.
— Но постойте-ка, господин Зильберманн, нам ведь кое-что нужно уладить. Сколько я вам должен?
— Да, это корректно, – произнес он, снова усаживаясь. Момент, – он раскрутил самопишущую ручку, набросал несколько цифр, пригляделся к ним, постукивая колпачком по зубам: – Да, шестьдесят восемь франков.
— Однако немного, – сказал я. – А может быть, вы...
— Погодите, – воскликнул он, – это несправедливо. Я позабыл... вы сберегли эту записную книгу, эту, которую я давать, давал вам?
— Да, а как же? – подтвердил я. – Собственно, я ею уже пользуюсь. Видите ли... я думал...
— Тогда это не шестьдесят восемь, – сказал он, быстро переправляя слагаемые. – Тогда это есть... Это есть только восемнадцать, потому что книга стоит пятьдесят. Итого – восемнадцать франков. Путевые растраты...
— Но как же,– сказал я, несколько ошарашенный его арифметикой...
— Нет, это теперь правильно, – сказал господин Зильберманн.
Я отыскал монету в двадцать франков, хоть с удовольствием отдал бы ему и в сто раз больше, если б он только позволил.
— Так, – сказал он, – теперь с меня причитается... Да, правильно. Восемнадцать и два получается двадцать. – Он сдвинул брови. – Да, двадцать. Это вам. – И выложив мою монету на стол, он удалился.
Любопытно узнать, куда я пошлю ему книгу, когда она будет готова: смешной человечек не оставил мне адреса, а у меня голова была слишком забита другими вещами, чтобы позаботиться его спросить. Но если он когда-либо наткнется на “Подлинную жизнь Себастьяна Найта”, мне хочется, чтобы он знал, как я благодарен ему за помощь. И за записную книжку. Ныне она уже изрядно заполнилась, и я закажу новую стопку страниц, когда закончатся эти.
После ухода господина Зильберманна я долго изучал четыре адреса, которые он столь чудодейственно для меня раздобыл, и решил начать с берлинского. Если там меня постигнет неудача, я буду готов сразиться с тройкой парижских возможностей, не предпринимая еще одной дальней поездки, тем пуще изматывающей, что я наверняка уже буду знать: разыгрывается последняя карта. Если ж, напротив, мне повезет с первой попытки... Впрочем, не важно... Судьба щедро наградила меня за это решение.
Крупные мокрые хлопья косо летели вдоль Пассауэр-штрассе в западной части Берлина, когда я подходил к некрасивому старому дому с фасадом, наполовину укрытым под маской подмостей. Я постучал в стекло каморки привратника, резко отъехала муслиновая занавеска, толчком растворилось оконце, и толстая краснощекая старуха хрипло уведомила меня, что фрау Элен Гринштейн живет в этом доме. Со странным, легким ознобом ликования я стал подниматься по лестнице. “Гринштейн”, сказала медная дверная табличка.
Безмолвный мальчик в черном галстуке и с бледным насупленным лицом впустил меня и, не спросив даже имени, повернулся и ушел коридором. Вешалку в маленькой прихожей заполонили пальто. На столе промеж двух солидных цилиндров лежал букет снежно-влажных хризантем. Поскольку выходить ко мне никто, похоже, не собирался, я стукнул в одну из дверей, приотворил ее и тут же закрыл. Я мельком увидел темноволосую девочку, спавшую на диване, укрывшись кротовой шубкой. С минуту я постоял посреди прихожей. Вытер лицо, еще мокрое от снега. Высморкался. И наконец отважился двинуться по коридору. За приоткрытой дверью слышались негромкие голоса, русский говор. В двух больших комнатах, соединенных подобием арки, было довольно людно. Одно-два лица неуверенно оборотились ко мне, когда я вошел, но в остальном мое появление ни малейшего интереса не вызвало. На столе стояли стаканы недопитого чаю и тарелка с какими-то крошками. Человек в углу читал газету. Сидела у стола женщина в серой шали, подперевши щеку рукой с каплями слез на запястье. Еще двое-трое сидели, не двигаясь, на диване. Девочка, похожая на ту, которую я видел спящей, гладила старого пса, свернувшегося на кресле. Кто-то начал вдруг то ли хохотать, то ли задыхаться в смежной комнате, где сидело или прохаживалось еще больше народу. Прошел со стаканом воды мальчик, встречавший меня в прихожей, и я по-русски спросил его, можно ли мне поговорить с госпожою Еленой Гринштейн.
— Тетя Елена, – сказал он в спину худощавой брюнетке, склонившейся к старику, который горбился в кресле. Она подошла ко мне и пригласила пройти в маленькую гостиную по другую сторону коридора. Она была очень молода и изящна, с маленьким припудренным лицом и удлиненными, ласковыми глазами, казалось, вытянутыми к вискам. Черный джемпер; руки, такие же нежные, как шея.
— Как это ужасно... – прошептала она.
Я глуповато ответил, что, боюсь, явился не вовремя.
— Ох, – сказала она. – А мне показалось... – Она присмотрелась ко мне. – Присядьте, – сказала она. – Мне показалось, словно бы я только что видела ваше лицо, на похоронах... Нет? Вот, видите, зять мой умер и... Нет-нет, сидите. Ужасный был день.
— Я не хочу вам мешать, – сказал я. – Я, право, пойду... Я только хотел поговорить с вами об одном моем родственнике... я полагаю, что вы его знали... в Блауберге... ну, да не суть важно...
— Блауберг? я там бывала дважды, – сказала она, и лицо ее дернулось оттого, что где-то зазвонил телефон.
— Его звали Себастьян Найт, – сказал я, глядя на ее неподкрашенные, нежные, дрожащие губы.
— Нет, я никогда не слышала этого имени, – сказала она, – нет.
— Он был англичанин, наполовину,– сказал я, – писатель.
Она покачала головой и обернулась к двери, отворенной насупленным мальчиком, ее племянником.
— Соня придет через полчаса, – сказал он. Она кивнула, и он ушел.
— Я ведь, собственно, никого в отеле не знала, – продолжала она. Я поклонился и извинился вторично.
— Да, но как же ваше-то имя? – спросила она, вглядываясь в меня неяркими, ласковыми глазами, чем-то напомнившими мне Клэр. – Вы, кажется, назвались, но у меня нынче голова словно в тумане... Ах, – сказала она, когда я ответил, – а вот это звучит знакомо. В Петербурге не погиб ли на дуэли человек с такой фамилией? Ах, ваш отец? Понимаю. Постойте минутку. Кто-то... прямо на днях... кто-то вспоминал про эту историю. Как странно... Всегда вот так, кучей. Да... Розановы... Они знавали вашу семью, ну, и так далее...
— У брата был одноклассник по фамилии Розанов, – сказал я.
— Вы посмотрите их в телефонной книге, – торопливо продолжала она, – понимаете, я их не очень близко знаю, а что-то искать сейчас я совершенно не в силах.
Ее отозвали, и я одиноко побрел в прихожую. Там я нашел пожилого господина, задумчиво сидевшего, дымя сигарой, на моем пальто. Поначалу он никак не мог взять в толк, что мне от него нужно, но после рассыпался в извинениях.
Почему-то я сожалел, что не Елена Гринштейн оказалась той женщиной. Впрочем, она, разумеется, и не могла оказаться той, которая столько несчастий принесла Себастьяну. Девушки, подобные ей, не ломают