судьба. С научной точностью классификации, проверки и отбраковки колоссального количества данных (возможность накопления коих обеспечена фундаментальным предположением, что автор способен узнать о своих персонажах все ему потребное, причем эта способность ограничена лишь методой и целью проводимого им отбора, при условии что тот является не бестолковым копошением в никчемных подробностях, но поиском, обстоятельным и последовательным) Себастьян Найт посвящает триста страниц “Успеха” одному из сложнейших исследований, на какие когда-либо решался писатель. Нам сообщают, что некий коммивояжер, Персиваль К., в некий миг его жизни и в неких обстоятельствах встречает девушку, помощницу фокусника, с которой он будет счастлив отныне и навек. Встреча является или представляется случайной: оба оказались в машине, принадлежащей участливому незнакомцу, в день, когда забастовали автобусы. Такова формула: вовсе не интересная, если рассматривать ее как истинное происшествие, но становящаяся источником удивительного духовного наслаждения и восторга при созерцании под определенным углом. Задача автора – выяснить, как и откуда эта формула возникла; и все волшебство и сила его искусства нацелены на выяснение точного способа, которым удалось заставить сойтись две линии жизни; в сущности, вся книга – это великолепная игра причинных связей или, если угодно, исследование этиологической тайны случайных событий. Шансы представляются неограниченными. С переменным успехом просматриваются несколько очевидных линий расследования. Отступая назад, автор устанавливает, почему забастовку назначили на тот именно день, – оказывается, что причиной всему – пожизненное пристрастие некоего государственного деятеля к числу девять. Это нас никуда не приводит, и след оставляется (не без того, чтобы позволить нам понаблюдать за пылкими партийными препирательствами). Другой ложный след – автомобиль незнакомца. Мы пытаемся выяснить, кто этот незнакомец, что заставило его именно в эту минуту ехать по этой улице; но узнав, что последние десять лет своей жизни он проезжает здесь, по дороге в контору, каждый рабочий день, мы расстаемся с ним несолоно хлебавши. Итак, остается предположить, что внешние обстоятельства встречи не могут служить образчиком предприимчивости судьбы в отношении двух персонажей, что они – только данность, фиксированная точка, причинной важности не имеющая; поэтому с чистой совестью мы обращаемся к иной проблеме: почему именно К. и девушка, которую зовут Анной, именно эти двое сошлись и на мгновение стали бок о бок на тротуаре в этом именно месте. И вот автор прослеживает вспять линию судьбы сначала девушки, потом мужчины, потом сличает записи и снова исследует обе линии поочередно.
Мы узнаем массу любопытного. Две линии, которые в конце концов сходятся в точке встречи, в действительности – не прямые стороны треугольника, неукоснительно расходящиеся к неведомому основанию, но волнистые кривые, которые то разбегаются, то почти соприкасаются. Иными словами, в жизни этих людей имелось самое малое два случая, когда они, не ведая друг о друге, едва не встретились. В каждом случае судьба, казалось, готовила встречу со всемерным тщанием, подстегивая то одну, то другую возможность; перекрывая выходы и подкрашивая указатели; вкрадчиво пережимая кисею рампетки, в которой бились бабочки; выверяя малейшие детали и ничего не оставляя случаю. Раскрытие этих тайных приготовлений завораживает, автор, берущий в расчет все краски места и обстоятельств, кажется аргусоглазым. Но всякий раз небольшая ошибка (тень упущения, заделанная лазейка оставленной без присмотра возможности, прихоть свободной воли) отравляет радость детерминиста, и две жизни вновь разбегаются с нарастающей скоростью. Так, Персиваль К. в последнюю минуту не смог (его пчела укусила в губу) пойти на вечеринку, куда судьба с бесконечными затруднениями управилась привести Анну; так, поддавшись минутному настроению, она не смогла получить старательно подготовленное место в бюро утерянных вещей, где служил брат К. Но судьба слишком настойчива, чтобы теряться от неудач. И окончательного успеха она достигает посредством таких тонких махинаций, что не раздается и легкого щелчка, когда эти двое сходятся.
Я не стану входить в иные подробности этой умной и увлекательной книги. Она известна более всех сочинений Себастьяна, хотя три его последние книги во многом ее превосходят. Как и в рассказе о “Призматическом фацете”, единственной моей целью было – дать ощущение ее ходов, быть может, в ущерб впечатлению красоты, оставляемому книгой самой по себе, помимо ее искусных выдумок. В ней есть, если мне позволено будет добавить, одно место, так странно связанное с внутренней жизнью Себастьяна в пору завершения последних глав, что стоит его привести, оттенив тем самым ряд замечаний, относящихся более к извилистостям авторского мозга, чем к эмоциональной стороне его искусства.
“Вильям [первый, подозрительно женственный жених Анны, который потом ее бросил], как всегда, проводил ее до дому и легко приобнял в темноте дверного проема. Внезапно она почувствовала, что лицо его влажно. Он прикрыл ладонью глаза и нащупал платок. “Дождик в раю... – сказал он, – луковица ликования... бедный Вилли волей-неволей весь волглый.” Он поцеловал ее в угол рта и высморкался с легким и влажным всхлипом. “Взрослые мужчины не плачут”, – сказала Анна. “Так я же не взрослый, – ответил он, чуть поднывая. – Смотри, сколько детского в этой луне и в мокрой панели, и любовь – как младенец, сосущий мед...” “Перестань, пожалуйста, – сказала она. – Ты знаешь, я терпеть не могу, когда ты так говоришь. Это так неумно, так...” “Так вильямно”, – он вздохнул. Он снова поцеловал ее, они стояли, подобные мягким и темным статуям с неразличимыми головами. Прошел полицейский с ночью на поводке и встал, чтобы дать ей обнюхать почтовую тумбу. “Я счастлива, как и ты, – сказала она, – но мне вовсе не хочется плакать или болтать чепуху”. “Но как же ты не видишь, – прошептал он, – как ты не видишь, что счастье – в лучшем случае лишь скоморох собственной смертности?” “Спокойной ночи”, – сказала Анна. “Завтра в восемь”, – крикнул он, когда она скользнула прочь. Он ласково погладил дверь и минуту спустя уже тащился по улице. Она теплая и мягкая, думал он, и я люблю ее, и все это впустую, впустую, потому что мы умираем. Я не в силах снести это сползание в прошлое. Вот и последний поцелуй уже умер, и “Женщина в белом” (фильм, который они собирались смотреть в этот вечер) мертва, как надгробье, и полицейский, прошедший мимо, тоже мертв, и даже дверь мертва, как любой из ее гвоздей. И эта последняя мысль тоже уже умерла. Прав Коутс (доктор), когда говорит, что сердце у меня слишком мало по моему росту. И по горестям тоже. Он брел, беседуя сам с собой, тень его то казала длинный нос, то приседала в реверансе, отскальзывая от фонаря. Достигнув своего унылого жилища, он долго лез в темноте по лестницам. Прежде чем лечь, он стукнул в дверь фокусника, старик, стоя в подштанниках, разглядывал пару черных штанов. “Ну как?” – спросил Вильям. <...> “Выговор мой им, вишь, не по нраву, – ответил тот, – да только, думаю, этот номер я все одно получу”. Вильям присел на кровать и сказал: “Тебе бы волосы надо покрасить”. “У меня больше лысины, чем седины”, – сказал фокусник. “Вот интересно, – сказал Вильям, – куда девается все, что мы теряем, ведь где-то должно же все это быть, верно? выпавшие волосы, ногти...” “Опять нализался?” – предположил без особого интереса фокусник. Он старательно сложил брюки и велел Вильяму слезть с кровати, чтобы сунуть их под матрас. Вильям перебрался в кресло, и фокусник приступил к делу; волоски искрились на икрах, пучились губы, ласково двигались мягкие руки. “Я просто счастлив”, – сказал Вильям. “По виду не скажешь”, – заметил серьезный старик. “Можно, я куплю тебе кролика?” – спросил Вильям. “Коли понадобится, займу где-нибудь”, – ответил фокусник, вытягивая “понадобится”, как бесконечную ленту. “Смешная профессия, – сказал Вильям, – словно карманник спятил. Что медяки у нищего в шляпе, что яичница в твоем цилиндре. Одинаково глупо”. “Нам к оскорблениям не привыкать”, – сказал фокусник. Он спокойно выключил свет, и Вильям ощупью выбрался наружу. Книги на его кровати, казалось, ленились стронуться с места. Раздеваясь, он воображал недоступные прелести залитой солнцем прачечной: синюю воду и алость запястий. Может, Анну попросить постирать рубашку? Неужели он ее опять рассердил? Неужели она и вправду надеется, что когда-нибудь мы поженимся? Бледные маленькие веснушки на глянцевой коже, ниже невинных глаз. Чуть выступает правый резец. Мягкая теплая шея. Он снова почувствовал, как напирают слезы. Уйдет ли и она дорогою Мэй, Джуди, Джульетты, Августы и всех остальных погорелиц его любви? Он слушал, как в смежной комнате запирается танцовщица, плещется, со стуком ставит кувшин, мечтательно откашливается. Что-то, звякнув, упало. Фокусник начал храпеть”.
Глава 11
Я быстро приближаюсь к критической точке сентиментальной жизни Себастьяна и, рассматривая уже сделанную работу в бледном отсвете еще не выполненной мною задачи, чувствую себя на редкость неловко. Сумел ли я честно отобразить эту часть Себастьяновой жизни, как надеялся – и как надеюсь