меня столкнешь. Право, я не возьму в толк, чего ты беспокоишься и чего ты боишься, — я готов поклясться, что ни разу в жизни не приходилось мне ездить на коне, у которого был бы такой плавный ход: кажется, будто мы не двигаемся с места. Рассей, дружище, страх: поверь мне, все обстоит как должно, и ветер дует попутный.
— Ваша правда, — подтвердил Санчо, — с этой стороны на меня дует такой сильный ветер, что кажется, будто это не ветер, а невесть сколько мехов.
И так оно и было на самом деле: поднимали ветер несколько больших мехов; герцог и герцогиня совместно с домоправителем всесторонне обдумали это приключение, и всякая мелочь была ими возведена на возможную степень совершенства. <…>
Герцог, герцогиня, а равно и все, находившиеся в саду, от слова до слова слышали беседу двух храбрецов и были от нее в совершенном восторге; затем, вознамерившись положить конец этому необычайному и умело разыгранному приключению, они велели поднести к хвосту Клавиленьо горящую паклю, Клавиленьо же был набит трескучими ракетами, и потому он тотчас же с невероятным грохотом взлетел на воздух, а Дон Кихот и Санчо, слегка опаленные, грянулись оземь». Им объявляют, что Дон Кихот одним тем, что отважился на это приключение, удовлетворил требования Злосмрада, и тот по приказанию Мерлина вернул влюбленных в первоначальное состояние, а также сделал гладкими подбородки дуэний. Вся затея выглядит совершенно идиотской. Короче говоря, герцогский замок — это своего рода лаборатория, где подвергают вивисекции бедняг Дон Кихота с Санчо Пансой.
В сорок второй главе «герцог и герцогиня, довольные тем, что приключение с Гореваною так благополучно окончилось, и видя, что шутки их без малейших колебаний принимаются за правду, вознамерились шутить и дальше; того ради герцог указал и отдал распоряжение слугам своим и вассалам, как должно вести себя с Санчо, когда он начнет управлять обещанным островом, а на другой день после полета Клавиленьо объявил Санчо, чтобы он привел себя в надлежащий порядок и был готов занять пост губернатора, ибо островитяне ждут его, дескать, как майского дождичка». И вот Дон Кихот наставляет Санчо, как ему подобает вести себя в этой должности. Эти советы являются общим местом и следуют образцам благородных и мудрых наставлений, содержащихся в древних книгах; здесь интересно противопоставить милосердие, о котором рассуждает Дон Кихот{26}, жестокости его мучителей. Санчо вступает в должность губернатора города, обнесенного стеной и насчитывающего до тысячи жителей, — одного из лучших владений герцога. Благодаря хорошей памяти он вершит суд с достойной Соломона мудростью.
Теперь я несколько изменю ход моего исследования, чтобы направить ваше внимание в сторону великого искусства. Мне кажется, Сервантес почувствовал, что движется по пути наименьшего сопротивления — и внезапно у нашей истории вырастает весьма необычная пара весьма необычных крыльев. Искусство умеет выходить за рамки разума. Я смею утверждать, что смех, неизбежно вызываемый плутовским сюжетом романа, погубил бы сам роман, не содержись в нем эпизодов и отрывков, которые мягко переносят или увлекают читателя в волшебный мир вечного искусства, не подвластного законам разума. Итак, во второй части книги, где-то в сороковой главе, Санчо наконец получает свой остров. В сорок второй и сорок третьей главах приводятся советы, преподанные Дон Кихотом своему оруженосцу накануне его вступления в должность. Дон Кихот прекрасно понимает, насколько Санчо ниже своего господина, однако оруженосцу благоволит судьба; ему же, господину, не только отказано в осуществлении главной его мечты — расколдовать Дульсинею, — с ним самим творится что-то неладное. Он познал страх. Познал горечь нищеты. Толстяк Санчо получает богатый остров, а положение тощего Дон Кихота остается тем же, что и в самом начале длинной и — если оглянуться — печальной и бессмысленной череды приключений. Главная, едва не единственная, цель наставлений, преподанных Дон Кихотом Санчо (как полагает тонкий испанский критик Мадариага), — подняться в собственных глазах, возвыситься над удачливым слугой.
Нужно помнить, что Дон Кихот — сам творец своей славы, единственный автор происходящих с ним чудес, и в глубине его души гнездится главный враг визионера: змей сомнения, свернувшееся кольцом осознание того, что его приключения — иллюзия. В тоне его наставлений, обращенных к Санчо, есть нечто, вызывающее в памяти образ старого, больного, безвестного, неудачливого поэта, который с пафосом поучает своего здорового, энергичного, незакомплексованного сына, как стать преуспевающим водопроводчиком или политиком. В сорок четвертой главе — которую я имел в виду, когда говорил об элементе художественной фантазии в книге, — Санчо уезжает, чтобы стать губернатором, а Дон Кихот остается один в жутком герцогском замке, который в отличие от его фантазий совершенно реален, в замке, где в каждой башне таятся острые когти, а в каждой амбразуре — клыки. Реальность отнимает у Дон Кихота его донкихотство: Санчо далеко, и Дон Кихот необыкновенно одинок. Неожиданно наступает глубокая пауза, временное затишье, воцаряется уныние. О, я знаю, Сервантес спешит сообщить читателю, грубому читателю: да, читатель, забавный толстяк-оруженосец, твой любимый клоун, отлучился, «<…> а пока узнай, что произошло в эту ночь с его хозяином, и если ты не покатишься со смеху, то, по крайности, как мартышка, оскалишь зубы, ибо приключения Дон Кихота таковы, что их можно почтить только удивлением или же смехом». Разумеется, читатель-антропоид скорее всего пропустит крайне важный отрывок, к которому я теперь подхожу, пропустит, чтобы быстрее перейти к так называемому уморительному, а в сущности отвратительному, грубому и глупому эпизоду с котами.
Санчо уехал, Дон Кихот остался один, и неожиданно его охватывает пронзительное чувство одиночества и тоски, нечто вроде беспричинной ностальгии. Он удаляется к себе в комнату, отказывается от услуг, запирает дверь и начинает раздеваться при свете двух восковых свечей. Дон Кихот остается один, но шторы на окне этой истории по обыкновению не задернуты, и сквозь оконный переплет мы различаем мерцающие ярко-зеленые чулки, которые он медленно стягивает и принимается рассматривать — точно так же, как в другой знаменитой истории, где гротеск и лирика слиты воедино, — в «Мертвых душах» Гоголя — мы видим светлое окно в ночи и блестящую кожу пары новых сапог, которыми не перестает восхищаться сонный постоялец.[9]
Но Дон-Кихотовы чулки отнюдь не новы. О горе, вздыхает рассказчик, созерцая спустившиеся петли на левом чулке, который сделался похож на оконную решетку. В подавленном настроении, с тяжелым сердцем и печальными мыслями о собственной бедности{27} Дон Кихот отправляется спать. Только ли отсутствие Санчо и спустившиеся петли на чулках вызвали эту печаль — испанскую
Стоя у зарешеченного окна, Дон Кихот слышит нежные звуки арфы, от которых приходит в глубокое волнение. Его тоска, его одиночество растворяются в этой музыке, в до боли остром ощущении красоты. В глубине души он колеблется, смутное подозрение, что никакой Дульсинеи, возможно, нет, теперь становится более отчетливым благодаря контрасту с живой мелодией, с живым голосом; разумеется, этот живой голос обманывает его точно так же, как и мечта о Дульсинее, но он хотя бы принадлежит реальной девушке, и прехорошенькой, в отличие от неотесанной потаскухи Мариторнес из первой части. Дон Кихот глубоко взволнован, в этот миг ему припоминаются бесчисленные приключения в том же роде: с окнами, решетками и садами, с музыкой и объяснениями в любви — словом, со всем тем, о чем он читал в рыцарских романах, представляющихся ему теперь необыкновенно правдивыми; его мечты сливаются с реальностью, оплодотворяют ее. И голос юной Альтисидоры (с раскатистым «Р» Реальности), звучащий так близко, в саду, на миг затмевает в его сердце образ Дульсинеи Тобосской со всеми легковесными лепечущими «Л» лживой иллюзии. Но присущая Дон Кихоту скромность, его чистота и восхитительное целомудрие истинного странствующего рыцаря — все это оказывается сильнее его человеческих чувств, и, дослушав песню, он захлопывает окно и, удрученный еще более, «как если бы, — говорит Сервантес, — на него свалилось большое несчастье», отправляется спать, оставив сад светлякам и жалобному женскому пению, а богатый