катастрофальными результатами, потому что вселенная и есть последняя частичка одного, я думаю, центрального, атома, из которых она же состоит. Понять нелегко, но, если вы это поймете, то вы все поймете. Прочь из тюрьмы математики! Целое равно наимельчайшей части целого, сумма частей равна части суммы. Это есть тайна мира, формула, абсолют-бесконечности, но сделав таковое открытие, человеческая личность больше не может гулять и разговаривать. Закройте рот, Луиза. Это он обращается к одной малютке, своей подруге жизни», – снисходительно-добродушно добавил Буш, пожав могучим плечом.

«Если вы интересуетесь, я вам когда-нибудь с начала почитаю, – продолжал он. – Тема колоссальная. А вы, смею спросить, что делаете?».

«Я? – проговорил Федор Константинович, – усмехнувшись. – Я тоже написал книгу, книгу о критике Чернышевском, а найти для нее издателя не могу».

«А! Популяризатор германского материализма – предателей Гегеля, гробианов-философов! Очень почтенно. Я все более убеждаюсь, что мой издатель охотно возьмет ваш труд. Он комический персонаж, и для него литература – закрытая книга. Но я у него в положении советника, и он выслушивает меня. Дайте мне ваш телефон-нумер, я завтра с ним свижусь, – и если он в принципе соглашается, то пробегу ваш манускрипт и, смею надеяться, что рекомендую его самым льстивым образом».

«Какая чушь», – подумал Федор Константинович, а потому был весьма удивлен, когда, на другой же день, добряк действительно позвонил. Издатель оказался полненьким, с жирным носом, мужчиной, чем-то напоминавшим Александра Яковлевича, с такими же красными ушами и черными волосиками по бокам отшлифованной лысины. Список им уже изданных книг был мал, но чрезвычайно разнообразен: переводы каких-то немецких психоаналитических романов, сделанные дядей Буша, «Отравительница» Аделаиды Светозаровой, сборник анекдотов, анонимная поэма «Аз», – но среди этого хлама были две-три настоящие книги, как, например, прекрасная «Лестница в облаках» Германа Лянде и его же «Метаморфозы мысли». Буш отозвался о «Жизни Чернышевского», как о пощечине марксизму (о нанесении коей Федор Константинович при сочинении нимало не заботился), и, при втором свидании, издатель, человек по- видимому милейший, обещал книгу напечатать к Пасхе, т.е. через месяц. Аванса он не давал никакого, с первой тысячи проданных экземпляров предлагал пять процентов, но зато со следующей доводил авторские до тридцати, что показалось Федору Константиновичу и справедливым, и щедрым. Впрочем, к этой стороне дела он чувствовал полнейшее равнодушие. Другое заполняло его. Пожав влажную руку сияющего Буша, он вышел на улицу, как балерина вылетает на сиренево освещенные подмостки. Моросивший дождь казался ослепительной росой, счастье стояло в горле, радужные ореолы дрожали вокруг фонарей, и книга, написанная им, говорила с ним полным голосом, все время сопутствуя ему, как поток за стеною. Он направился к конторе, где служила Зина; против этого черного дома, с добрым выражением окон наклоненного к нему, он нашел пивную, ею указанную.

«Ну что?» – спросила она, быстро войдя.

«Нет, не берет», – сказал Федор Константинович, внимательно, с наслаждением, следя за угасанием ее лица, играя своей властью над ним, предвкушая восхитительный свет, который он сейчас вызовет.

Глава четвертая

Увы! Что б ни сказал потомок просвещенный, все так же на ветру, в одежде оживленной, к своим же Истина склоняется перстам, с улыбкой женскою и детскою заботой как будто в пригоршне рассматривая что-то, из-за плеча ее невидимое нам.

Сонет – словно преграждающий путь, а может быть, напротив, служащий тайной связью, которая объяснила бы все, – если бы только ум человеческий мог выдержать оное объяснение. Душа окунается в мгновенный сон, – и вот, с особой театральной яркостью восставших из мертвых, к нам навстречу выходят: с длинной тростию, в шелковой рясе гранатного колера, с вышитым поясом на большом животе о. Гавриил, и с ним, уже освещенный солнцем, весьма привлекательный мальчик: розовый, неуклюжий, нежный. Подошли. Сними шляпу, Николя. Волосы с рыжинкой, веснушки на лобике, в глазах ангельская ясность, свойственная близоруким детям. Кипарисовы, Парадизовы, Златорунные не без удивления вспоминали потом (в тиши своих дальних и бедных приходов) его стыдливую красоту: херувим, увы, оказался наклееным на крепкий пряник, не всем пришедшийся по зубам.

Поздоровавшись с нами, Николя вновь надевает шляпу – серенький пуховой цилиндр – и тихо отходит, очень миленький в своем домашне-сшитом сюртучке и нанковых брючках, – между тем как его отец, добрейший протоиерей, нечуждый садовничеству, занимает нас обсуждением саратовских вишень, слив, глив. Летучая знойная пыль застилает картину.

Как неизменно отмечается в начале всех решительно писательских биографий, мальчик был пожирателем книг. Но отлично учился. «Государю твоему повинуйся, чти его и будь послушным законам», – тщательно воспроизводил он первую пропись, и помятая подушечка указательного пальца так навсегда и осталась темною от чернил. Вот тридцатые годы кончились, пошли сороковые.

В шестнадцать лет он довольно знал языки, чтобы читать Байрона, Сю и Гёте (до конца дней стесняясь варварского произношения); уже владел семинарской латынью, благо отец был человек образованный. Кроме того некто Соколовский занимался с ним по-польски, а местный торговец апельсинами преподавал ему персидский язык, – и соблазнял табачным курением.

Поступив в саратовскую семинарию, он там показал себя скромным, и ни разу не подвергся поронции. Его прозвали «дворянчик», хотя он и не чуждался общих потех. Летом играл в козны, баловался купанием; никогда, однако, не научился ни плавать, ни лепить воробьев из глины, ни мастерить сетки для ловли малявок: ячейки получались неровные, нитки путались, – уловлять рыбу труднее, чем души человеческие (но и души ушли потом через прорехи). Зимою же, в снежном сумраке, зычно распевая гекзаметры, мчалась под гору шайка горланов на громадных дровнях, – и в ночном колпаке, отведя занавеску, поощрительно усмехался полицеймейстер, довольный тем, что забавы семинаристов отпугивают ночных громил.

Он был бы, как и отец, священником и достиг бы, поди, высокого сана, – ежели бы не прискорбный случай с майором Протопоповым. Это был местный помещик, бонвиван, бабник, собачник; его-то сына о. Гавриил поспешил записать в метрических книгах незаконнорожденным; между тем оказалось, что свадьбу справили, без шума, правда, но честно, за сорок дней до рождения ребенка. Уволенный от должности члена консистории, о. Гавриил захандрил и даже поседел. «Вот как вознаграждаются труды бедных священников», – повторяла в сердцах попадья, – и Николе решено было дать образование гражданское. Что сталось потом с молодым Протопоповым, – узнал ли он когда-нибудь, что из-за него…? Вострепетал ли…? Или, рано наскуча наслаждениями кипучей младости… Удалясь…?

Кстати: ландшафт, который незадолго до того чудно и томно развивался навстречу бессмертной бричке; все то русское, путевое, вольное до слез: все кроткое, что глядит с поля, с пригорка, промеж продолговатых туч; красота просительная, выжидательная, готовая броситься к тебе по первому знаку и с тобой зарыдать; – ландшафт, короче говоря, воспетый Гоголем, прошел незамеченным мимо очей восемнадцатилетнего Николая Гавриловича, неторопливо, на долгих, ехавшего с матерью в Петербург. Всю дорогу он читал книжку. И то сказать, – склонявшимся в пыль колосьям он предпочел словесную войну.

Тут автор заметил, что в некоторых, уже сочиненных строках продолжается, помимо него, брожение, рост, набухание горошинки, – или, определеннее: в той или иной точке намечается дальнейший путь данной

Вы читаете Дар
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату