(из воспоминаний дрессировщика) или же — «Крымская война: татарские партизаны помогают китайским войскам». Одновременно тщедушная сестричка выглянула из-за дальней ширмы и снова скрылась.
Может, попросит что-то передать? Отказаться? Согласиться — и не передавать?
— Скажите, отбыли они уже всем семейством в Голливуд? Прошу вас, барон фон Вин!
— Не знаю, — ответил Ван. — Должно быть. Право же, я…
— Видите ли, я послал свою мелодию для флейты вместе с письмом
Тщедушная сестричка в белых туфлях на чрезвычайно высоких каблуках загородила ширмой кровать Рака, отторгнув его от подавленного, легко раненного, с наложенными швами, гладковыбритого юного денди; какового, развернув, увез прочь заботливый Дорофей.
Вернувшись в свою светлую, проветренную палату, где за полуприкрытым окном чередовались дождь и солнце, Ван, ступая на шатких пока ногах, подошел к зеркалу, приветливо себе улыбнулся и без помощи Дорофея сам прошел к кровати. В дверь скользнула Татьяна, спросила, не желает ли чаю.
— Любезная моя! — сказал Ван. —
— Знали бы вы, — бросила она через плечо, — сколько раз похотливые больные этак же меня оскорбляли!
Он написал короткую записку Кордуле, сообщив, что с ним стряслась маленькая неприятность и что лежит он в Калугано, в палате для свергнутых правителей, в больнице «Озерные виды», и что к ее ногам готов припасть во вторник. Он написал еще более краткое послание Марине по-французски, выражая благодарность за летнее гостеприимство. По размышлении решил отправить это письмо из Манхэттена на адрес лос-анджелесского «Пизанг[320]-Палас» отеля. Третье письмо он адресовал Бернарду Раттнеру, самому близкому в Чузе приятелю, племяннику великого Раттнера. «Твой дядя самых честных правил, — в частности, писал Ван, — однако я собираюсь выступить с опровержением его идей».
В понедельник около полудня ему было разрешено посидеть в шезлонге на лужайке, которую он столько дней с жадностью созерцал из своего окна. Доктор Фитцбишоп, потирая руки, сообщил, что, по данным лужских лабораторных исследований, подобные «аретузоиды» не всегда имеют летальный исход, хотя теперь это уже ровно ничего не значит, так как несчастный учитель и сочинитель музыки не протянет на Демонии до утра, и к вечерне, ха-ха, в аккурат поспеет на Терру. Док Фитц был, по выражению русских,
Высокая сосна бросала на Вана и на книгу тени. Он подхватил ее с полки: там стояли всякие медицинские справочники, зачитанные до дыр детективы, сборник рассказов Мопарнас «Алмазное ожерелье» и как раз этот вот странный «Журнал современной науки» с заковыристым эссе Рипли «Строение пространства». Ван сражался с его дурацкими формулами и диаграммами вот уж несколько дней и теперь понял, что никак не вникнуть в их суть до завтра, когда его выпустят из Приозерной больницы.
Жаркое пятно солнца доплыло него, и, отбросив в сторону красный журнал, Ван встал с кресла. По мере выздоровления образ Ады то и дело возникал в нем горькой и сладостной волной, готовой поглотить целиком. Повязки с него сняли; на обнаженном теле не осталось ничего, кроме специального, вроде жилета, одеяния из фланели; но и оно, плотное, облегающее, не предохраняло тело от отравленного острия Ардиса. Поместья-стрелы.
Он брел по лужайке, полосатой от теней, и ему было жарко в черной пижаме и темно-красном халате. Улица была скрыта от него каменной стеной, и лишь в глубине за распахнутыми воротами виднелся изгиб асфальтового шоссе, подводящего к главному входу длинного здания больницы. Ван уж было повернул обратно к своему креслу, как вдруг изящный бледно-серый четырехдверный седан въехал в ворота и остановился прямо перед ним. Дверца распахнулась, и не успел шофер, пожилой субъект в блузе и бриджах, подать руку, как Кордула уже, точно балерина, летела навстречу Вану. В неистовой радости он обнял ее, целуя жаркие розовые щечки, блуждая руками по ее мягкому, как у кошечки, телу в черном шелковом платье: какой аппетитный сюрприз!
Она летела без остановки из Манхэттена со скоростью сто километров в час, боясь, что его уже выпустили, хотя он писал, что это случится завтра.
— Идея! — воскликнул Ван. — Ты немедленно меня отсюда забираешь. Как я есть, прямо в таком виде.
— Чудно! — сказала она. — Поедем, поживешь у меня, я поселю тебя в восхитительной комнате для гостей.
Ну и молодчина она, эта маленькая Кордула де Прэ! И вот уж он сидел в машине рядом с ней, а машина пятилась задом к воротам. Две сестры милосердия бежали следом, размахивая руками, и шофер по-французски осведомился, не желает ли графиня, чтоб он остановился.
—
— Мама позвонила из Малорукино (их сельское поместье в Мальбруке, в Майне), — прерывисто произнесла Кордула, — в местных газетах сообщалось, что ты дрался на дуэли. Вид у тебя здоровый, просто
(Билл Фрейзер, сын судьи Фрейзера из Веллингтона, наблюдал конец лейтенанта де Прэ из спасительного рва, поросшего кизилом и мушмулой, но, разумеется, был бессилен чем-либо помочь командиру своего взвода и по целому ряду причин, которые подробнейшим образом изложил в своем рапорте и которые, однако, перечислять здесь было бы слишком утомительно и неловко. Перси был ранен в бедро во время стычки с хазарскими партизанами в овраге близ Чу-Фут-Калэ, произносимого американскими солдатами «Чафаткейл» и означавшего «крепость на скале». Перси тотчас со странным облегчением обреченного заверил себя, что отделался поверхностным ранением. От потери крови он потерял сознание, как и мы, увидав, что он начал ползти, вернее, вихлять по земле, чтоб укрыться под сенью дуба среди колючего кустарника, где его уже как ни в чем не бывало подстерегала другая беда. Когда через пару минут Перси — все еще граф Перси де Прэ — пришел в себя, то обнаружил, что он не один на грубом ложе средь травы и камней. Рядом с ним на корточках сидел, улыбаясь, старый татарин, в бешмете и американских джинсах — что было несуразно, но как-то успокаивало.
—
Перси отвечал на своем столь же скудном русском, что рана ему кажется несерьезной.
—