L'Oka, la Baie du Palmier…{33}

— …ветвь пальмы, венец из листьев дуба и лавровый венок![67]  — выкрикнул Ван.

— Послушайте, дети! — решительно вмешалась Марина, маша руками, чтобы угомонить их. — В твоем возрасте, Ада, я со своим братом, твоим, Ван, ровесником, болтала про крокет, про пони, про собак, про то, как прошел fete-d'enfants[68], про то, какой будет пикник, про множество прелестных и нормальных затей и вовсе не про каких-то престарелых ботаников-французов и тому подобную несусветицу!

— Ты же сама сказала, что собирала гербарий, — заметила Ада.

— Но это было только однажды, как-то в Швейцарии. Даже и не помню когда. Теперь-то что вспоминать!

Марина помянула Ивана Дурманова: тот скончался от рака легких много лет назад в санатории (неподалеку от Экса, где-то в Швейцарии, там же, где спустя восемь лет родился Ван). Марина частенько вспоминала об Иване, в восемнадцать лет уже ставшем знаменитым скрипачом, но вспоминала без особого проявления чувств, и теперь Ада с удивлением отметила, как густой слой пудры на лице у матери начал подтаивать под внезапным напором слез (возможно, вызванных аллергией на старые, сухие, превратившиеся в плоский слепок цветы, приступом сенной лихорадки или присутствием травы горечавки, что мог бы выявить последующий диагноз). Марина звучно, по ее собственному выражению «как в трубу», высморкалась, и вот уж мадемуазель Ларивьер спустилась вниз, чтоб откушать кофе и поделиться своими воспоминаниями о Ване, таком bambin angelique[69] , который уже a neuf ans[70] — солнышко ясное! — восторгался Жильбертой Сван{34} et la Lesbie de Catulle[71] (и который без всякой посторонней помощи научился облегчаться от своего восторга, едва свет керосиновой лампы, зажатой в руке чернокожей няни, раскачивая стены, выплывал из детской).

11

Через пару дней после приезда Вана прикатил утренним поездом из города Дэн, чтобы провести, как обычно, воскресные дни с семьей. Дядюшка Дэн шел через вестибюль, и тут как раз Ван на него наткнулся. Дворецкий совершенно прелестно (как показалось Вану) продемонстрировал хозяину, кто именно этот долговязый мальчик, сначала опустив ладонь на три фута от пола, потом приподнимая ее все выше, выше — в этакой пантомиме роста, очевидной лишь для нашего юного зрителя, ныне высотой в шесть футов. Ван наблюдал, как маленький рыжий джентльмен в замешательстве уставился на старого Бутейана и как тот приглушенным шепотом произнес имя Вана.

Была у мистера Дэниела Вина презабавная манера при приближении к гостю запускать руку со сведенными вместе пальцами в карман пиджака и держать там, словно с какой-то очистительной целью, вплоть до самого момента рукопожатия.

Он уведомил Вана, что вот-вот пойдет дождь, «так как в Ладоре как раз начало накрапывать», а дождь, заверил дядюшка, «добирается оттуда до Ардиса примерно часа за полтора». Ван решил, что это юмор, и вежливо хихикнул, однако дядюшка Дэн, опять-таки в замешательстве, уставился на Вана и, оглядывая его блеклыми рыбьими глазками, осведомился, освоился ли Ван в имении, сколько он знает языков и не хочет ли за несколько копеек приобрести билетик лотереи Красного Креста.

— Спасибо, нет, — ответил Ван. — Довольно с меня всяких лотерей.

После чего дядюшка снова на него уставился, на сей раз несколько косо.

Чай был подан в гостиной, и все сидели какие-то притихшие, подавленные, пока наконец дядюшка Дэн не удалился к себе в кабинет, вытягивая на ходу из кармана сложенную газету, но не успел он выйти из комнаты, как само собой распахнулось окно и яростный ливень забарабанил по листве лиродендрона и империалиса, а разговор за столом сделался оживленней и громче.

Дождь шел — а лучше длился — недолго, продолжив предположительно свой путь дальше в сторону Радуги, или Ладоги, или Калуги, или Луги, и навесив над Ардис-Холлом прерывающуюся в воздухе радугу.

Погрузившись в раздутое, пухлое кресло, дядюшка Дэн с помощью крохотного словарика для непритязательных туристов, облегчавшего ему просмотр иностранных каталогов по искусству, попытался прочесть статейку, кажется, посвященную лову устриц, из иллюстрированного голландского журнала, оставленного сидевшим напротив него в поезде пассажиром — как вдруг по дому, переливаясь из комнаты в комнату, распространилась ужасная суматоха.

С вывернутым на бегу одним и развевающимся другим ухом, вытянув розовый, в серую крапинку, язык, проворно семеня смешными ножками и скользя по паркету при резких поворотах, жизнерадостный таксик несся по дому в поисках укромного места, где можно было бы истерзать зубами солидный ком пропитанной кровью ваты, подхваченный им где-то наверху. Ада, Марина и двое горничных преследовали ликующее животное, которое невозможно было загнать в угол среди нагромождений барочной мебели, и таксик несся и несся вперед через бесчисленные дверные проемы. С налета ворвавшись к дядюшке Дэну, погоня промчалась мимо его кресла и снова скрылась в глубине дома.

— О Господи! — воскликнул Дэн, завидев кровавый собачий трофей, — неужто кто-то палец себе отрубил!

Шаря руками по коленям и креслу, он наконец обнаружил и извлек из-под скамейки для ног свой крошечный словарь и вернулся к чтению журнала, тут же обнаружив, что надо посмотреть в словаре слово «groote»[72], которое как раз и искал в тот момент, когда его потревожили.

Элементарность расшифровки раздосадовала его.

Через раскрытые двустворчатые двери Дэк увлек своих преследовательниц в сад. Там, на третьей по счету лужайке, Ада его настигла, предприняв стремительный бросок в стиле «американского футбола», некой разновидности регби, игры, в которую некогда играли юнкера на влажно-торфяных берегах реки Гутзон. И в тот же момент со скамейки, где стригла ногти Люсетт, поднялась мадемуазель Ларивьер, и, тыча ножницами в Бланш, кинувшуюся вперед с бумажной сумкой в руках, обличила ее в совершении возмутительного проступка, а именно: в том, что та обронила шпильку в постель Люсетт, un machin long comme ca qui faillit blesser l'enfant a la fesse[73]. Ho Марина, которая как истинно русская дворянка ужасно боялась «обидеть всякого ниже себя», объявила, что инцидент исчерпан.

— Нехорошая, нехорошая собака, — приговаривала Ада с особым свистящим придыханием, подхватывая на руки лишившуюся добычи, но этим вовсе не сломленную «bad dog».

12

Гамак и мед: и через восемь десятков лет он с той же счастливой, точно в юности, мукой вспоминал, как возникла в нем любовь к Аде. Воспоминание и зрительный образ сошлись где-то на полпути: гамак, рассветы, юность. В девяносто четыре он любил возвращаться вновь и вновь к тому первому лету своей любви, но не как к только что увиденному сну, а как к сгустку в сознании, чтобы продержаться в эти серые карлики-часы в промежутке между неглубокой дремой и первой утренней пилюлей. Вступи же, дорогая, хоть ненадолго. Пилюля, дремлю ли, сон ли, сон мы. Продолжай отсюда, Ада, прошу тебя!

(Она) Сонмы фавнов. Возьмем относительно благополучное десятилетие. В такое десятилетие целый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату