остановился, чтобы сравняться с Джонсоном, а потом и говорю: «Мы приехали, я должен вас расстрелять», — и, подняв браунинг, стреляю. Браунинг дал осечку, а в это время Михаил бросился к Джонсону и, плача, обнимает его шею. Я стреляю, и браунинг разряжается. Михаил падает. Вслед за этим выстрелом, почти одновременно раздается выстрел Иванченко, и Михаил, падая, увлекает за собой застреленного Иванченко Джонсона. Я подошел, и они еще шевелятся, и тут же наставил Михаилу в висок браунинг и выстрелил. Иванченко делает то же самое с Джонсоном, и наступает моментальная смерть.[73] Мы принялись копать могилу. Это дело длилось не долго.[74] И тут мы, Ильич, вспомнили, что ты как будто немного сомневался в нас, и я велел снять одежу с Михаила, а снимая одежу, из карманов стали выпадать различные вещи: часы, портсигар, мундштук, ножичек, табачница и т.д. И мы решили вместе с костюмом взять несколько вещиц: каждому по одной. Взять самое бесценное. И решили тебе ничего об этом не говорить. Я и не хотел, да вот видишь, не мог утаить от тебя. Как хочешь, вот эти вещи (и все четверо показывают каждый свою — это были какие-то пустяковины). Ты можешь приказать, мы их выбросим.[75]
— Ну, если вы хотите их иметь, то возьмите. А все остальное?
— А остальное, как ты сказал, так и сделали, все в могиле. Если ты хочешь, то завтра или когда захочешь, я тебя свожу и покажу место.
— Это видно будет, а теперь, товарищи, по домам, и никому ни звука. Поняли?
— Это понять нетрудно.
— Ну, итак, двигаем. — Я поднимаюсь с этими словами с кресла, а они вслед за мной. Все мы вместе выходим из милиции. Провожают они меня до Исполкома — это по пути, и удаляются. Пустые улицы. Трубы завода дымят. Гул и шум несется из цехов, и он кажется особенно сильным в этой тишине утра раннего. Это было в 4 часа. Мы попрощались, и я пошел к себе. Спать пошел. Спать по-настоящему, ибо я был спокоен.
Спал я довольно долго. Часов в 11 утра кто-то нетерпеливо настойчиво барабанит в дверь. Поднимаюсь, отпираю, ложусь снова и кричу: «Войдите» Заходит Туркин, немного взволнованный и, не поздоровавшись, прямо с места в карьер: «Ты знаешь, Гавриил Ильич, Михаил Романов бежал».
— А ты что же это, т. Туркин, не потому ли меня разбудил, что одна скотина со двора сошла?
— Это, брат, не шутка. Ты не понимаешь, какое это будет иметь значение для белогвардейцев? Не понимаешь, насколько они могут усилиться.
— Очень понимаю и все готов понять и со всем согласиться. Но только дай мне выспаться.
Он на меня подозрительно поглядел и говорит: «Я тебе удивляюсь, как можно спать после того, что я тебе сообщил».
— Ну, что же я поделаю? Ну, соскочу, плясать иль плакать, драться или обниматься буду, — но ничего это делу не поможет. Да ведь я и не власть.
— Давно ли ты таким формалистом, чиновником философствующим заделался, — явно раздражаясь и желая меня уязвить, зло бросает он.
Я вижу, что парень начинает злиться. Думаю — довольно. И говорю, меняя тон: «Запри на ключ дверь и сядь сюда».
Он на меня поглядел и как будто что-то понял, и быстро запер дверь и подсел к кровати.
Я ему говорю: «Это, Миша, я его бежал».
— Вот, черт, какого же ты черта надо мной столько времени мудрил, — и, улыбаясь, говорит: — Это хорошо, а то наделал бы он нам делов.
— Ну вот, Миша, сегодня же ты поедешь в Москву, к Свердлову и скажешь, что я тебе расскажу.
— Идет. Но нет ли какой оказии ехать в Москву?
— Есть. Ты же секретарь Совета, а не знаешь, что Съезд Советов собирается.[76] /.../
Кончили заседание Совета. Впечатление у рабочих от побега Михаила самое прескверное: принимают с тягостным чувством — прозевали, прокараулили, а теперь-то что? Чья кровь прольется в борьбе контрреволюции, руководимой Михаилом? Если теперь вот-вот к Екатеринбургу подкатят, то что будет дальше? И у всех одно: что с ними церемониться! Бить их и все. Убытку меньше. Все жалеют, что он бежал, а не расстреляли. Я прислушиваюсь и думаю: какое же верное чутье у них. Без больших размышлений, без вывертываний всего нутра, а просто бить их — убытка меньше.
На Совете встретил Гришу Авдеева. Он подходит и спрашивает: «Ну как, Ильич, все ли хорошо? А ты вернее меня решил. Я теперь тоже сделал бы так, как ты. Почему ты меня не взял?»
Я гляжу ему в его всепонимающие глаза и улыбаюсь. А затем говорю: «Ты понимаешь?»
Он не ответил и глазами только блеснул в ответ.
— Ну так молчи. А что ты теперь согласен, то я и тогда знал, что потом постигнешь. И нетрудно теперь согласиться, когда все сделано, послушай-ка, что рабочие-то говорят.
— Я-то слышал, они, знаешь, по-разному думают: одни — это большинство — жалеют, что не расстреляли. Другие — это коммунисты — расстрелять надо тех, кто прокараулил и не расстрелял Михаила, и третьи — это меньшинство из коммунистов и беспартийных — что Михаил расстрелян, а не убежал, и довольны. Но все рабочие предпочитают видеть труп Михаила, а не бежавшего и ставшего во главе контрреволюционных войск. Даже меньшевики и с-ры от самых крайних правых до левых — все сливаются в один поток: убить надо было, ротозеи.
— А вот оно как, Гриша, ты интеллигентов не любишь, а приказы хотел выполнить, а я к ним отношусь с уважением, а приказы изорвал.
— На то ты и наш вожак, чтобы вернее и быстрее решать. А все-таки я тоже верно решил, хотя и позднее. Когда ты сказал насчет семнадцати и ушел, я все это связал в один узелок и получил, что ты кого- то хочешь расстрелять, вопреки приказам из центра, и потому так сильно задумчив. И тут-то я и стал думать и решил, что я ответил тебе формально, т.е. неправильно.
— Словом, я не промазал? Таково было бы мнение всех рабочих, если бы им сообщили об этом факте.
— Нет, не промазал.
— А не значит ли это, что они выносят резолюцию недоверия защитникам Михаила?
— Конечно, значит.
— Выходит так, что они порицают и Ленина, и Свердлова, и всех его усердных исполнителей?
— И еще как осуждают. Если бы они знали, Ильич, правду, что ты против всех приказов Лениных и Свердловых и против всей этой безмозглой интеллигенции восстал и пристрелил его, то как бы они на тебя посмотрели! Они бы любовались тобой, и как бы они ненавидели эту дряблую, дрянную слякоть человеческую — интеллигенцию — которая очень быстра и решительна, когда вопрос поставлен о жизни рабочих, и трусливо гуманна, когда речь идет о царях.
— Так молчок, Гриша.
— Ну, а ты как думал. Конечно. Ведь я все знаю для себя. Пусть кто умеет, догадается, как я догадался и как догадываются некоторые рабочие. А я все-таки прав. Вот тебе еще один факт против интеллигенции. Они наверху, им виднее, у них все нити власти, а ты, рабочий, внизу, а они ошиблись в оценке всего—и внутреннего, и внешнего положения нашей республики, и личности Михаила, его значения, а ты внизу, тебе гора мешает глядеть, делать обзор, да еще и они на этой горе со своим авторитетом наводят тень на светлый день, а все-таки ты решаешь верно. Вот оно как. А поставь тебя на гору, дай тебе те средства познания, ты горы своротишь, а они, видишь, как навоняли.
— Да ведь все равно, Гриша, если бы на вершине стояли рабочие, и они отдавали [бы] те приказы, что Ленин и Свердлов, а этих приказов не послушал бы какой-нибудь интеллигент и сделал то, что я, то ты