оборачиваясь и беспокойно ерзая, спрашивает Жужгов.
Я молчу и жду. А он, выезжая на гору и подбирая вожжи, трогает лошадь, и это движение ему напомнило, куда мы едем, и он, еще беспокойнее и поспешнее оборачиваясь, зло бросает:
— А сначала всех их уничтожим, а потом тюрьмы. — И натягивает вожжи на большую рысь.
Звучно в тихой ночи топают копыта сильной лошади. Она верит в силу ног своих, властно рвет куски пространства, дерзко топчет землю. Уверен и Жужгов. Вижу я по его сутуловатой спине. Очень уверен. Уверен и я. И мы втроем несемся по Покровской и, живо домахавши до Сибирской, поворачиваем направо и, проехавши квартал вниз к Каме, останавливаемся на углу ЧК. Только остановились и успели сойти, как подъезжают и трое остальных. Разгоряченные лошади беспокойно топчутся на месте, мотая головами, выдергивая вожжи, прядут ушами, оглядываясь по сторонам. Они культурны. Они пугают, что, вот, пусти и удерем. Нет, это неправда, их можно оставить непривязанными, и они сразу присмиреют и покорно будут ожидать. Но я говорю, чтобы завели их на время во двор: с глаз долой.
— Товарищи, вы войдете все со мной в помещение ЧК. Там мы нахлопаем мандат и выждем время.
Все молча соглашаются. Я поворачиваюсь и иду к входу. У входа стоит красногвардеец, мотовилихинец, и, увидевши меня, улыбается и здоровается:
— Что это так поздно к нам в гости, тов. Мясников? Никого в ЧК нет. Все давным-давно разошлись.
— Здравствуйте, — протягивая руку, говорю я. — Почему вы думаете, что кроме вас мне еще кто-то нужен? Мне так и вас одного достаточно.
Он, улыбаясь, отшучивается:
— А мне думается, что маловато. Если бы достаточно было, то не привезли бы с собой четверых.
Я гляжу ему в глаза, довольный его ответом, и продолжаю:
— Эти четверо мои, а от вас мне вас достаточно.
— А мы что — не ваши?
— Мои, это точно, но не такие, как эти. Эти, знаете, каждый столько несет тягот на себе, что если понемногу разложить, то на все ЧК хватит.
Он молодой и знает мало товарищей, а потому внимательно оглядывает всех и говорит:
— Я, тов. Мясников, не виноват, что поздно родился и не мог принять своей доли тягот на свои плечи. Я не трус, и тягот не боюсь, и товарищей, вынесших на себе за всех нас эти тяготы, я люблю больше, чем мать, отца и себя. Я умею ценить, хоть и молодой.
Вижу, что правду говорит, и чувствую, что он понял меня себе в укор, а я доволен им, что он молодой, а прыткий и умный.
— Вы что же это? В укор себе мое словцо взяли?
— А то как же?
— Ну, я этого не хотел сказать, а как-то сказалось неловко. А все это вид тюрьмы наделал. Ну, скоро они там с лошадями? — обращаюсь я к Иванченко. — Что они там делают?
Марков подскочил к воротам и глядит во двор, а потом, поворачиваясь ко мне, говорит: «Идут».
— Ну, шагаем, товарищи, — говорю я, обращаясь ко всем. И один за другим скрываемся в дверях. Заходим в один из кабинетов. Я говорю:
— Ну, так вот что. Я поищу в отделе печать. Сейчас возьмем машинку и нахлопаем мандат.
Осветил все комнаты и разыскал, что надо. Я не умею писать на машинке и говорю:
— Кто умеет?
— Я, — отвечает Марков.
— Я напишу тебе черновик.
Вынимаю из кармана блокнот и пишу: «Ввиду приближения фронта, настоящим поручается тов. Николаю Жужгову эвакуировать гражданина Михаила Романова в глубь России. Подписи председателя, заведующего отделом по борьбе с контрреволюцией. Секретарь». Я расписываюсь за председателя, Марков — за заведующего] отд[елом], а Колпащиков за секретаря.
Написал черновик и даю Маркову. Он усаживается и начинает хлопать. Но так тихо, что мне кажется — я могу быстрее его, и это меня немного раздражает. Но мы полуокружив его, стоим, внимательно наблюдаем за убийственно неуклюжими движениями его пальцев, и в это время совершенно никем не замеченные входят и тихо-тихо подкрадываются на цыпочках (желая подшутить) два председателя: председатель Губернского Исполнительного Комитета — Сорокин, и председатель ЧК — Малков. Но когда они приблизились и сразу схватили суть оканчиваемого печатанием мандата, они от неожиданности растерялись, и когда я оборотился и увидел их и понял, что они уже прочитали мандат и знают, зачем мы здесь, и заметил их растерянно-испуганный вид, я сразу подумал — непредвиденное затруднение. Быстро заработала мысль. Первое, что толкнулось в голову: арестовать. Но вспомнил, что у меня всего четыре человека и может их не хватить. Я решил, что они добровольно арестуются, если я скажу, и говорю: — Вот что, товарищи Сорокин и Малков, мы сейчас отсюда уходим, а вы должны остаться здесь и не выходить отсюда в течение двадцати минут. Не выходить, несмотря ни на что: будут ли выстрелы, будут ли вызовы по телефону — вас здесь нет, вы ничего не видали и не знаете. Поняли? После двадцати минут вы свободны. Дадите ли мне слово, что вы исполните мои требования?
Вид их был необычайно растерянный; и тот и другой — бледный-бледный. Видно было, что они нервничали. Но я себя не видал, и не знаю, какой вид был у меня. (Потом мне рассказал кое-что тов. Иванченко). Но было, должно быть, у меня на лице и в фигуре достаточно решительности, что оба председателя без всякого промедления и размышления дали мне свое слово.
Я обращаюсь к Иванченко и Колпащикову и говорю:
— Выводите лошадей, мы едем.
Это было без пятнадцати минут 12 часов 3 июня 1918 года.[66]
Я кивнул головой Маркову и Жужгову, направился к выходу, еще раз поглядев в глаза Сорокину и Малкову, чтобы удостовериться, что они исполнят требование.
Жужгов взял мандат и согнул его вчетверо, сунув в карман, и направился вслед за мной вместе с поднявшимся от машинки Марковым.
Лица у Иванченки с Колпащиковым и у Маркова с Жужговым были так спокойны и решительны, что мои распоряжения двум председателям не только их не удивили, а поняты были, как очень нормальное и естественное: они не знали иного, они не могли представить, что мои распоряжения можно было бы не выполнить. И этот их вид, должно быть, тоже кое-что рассказал Сорокину и Малкову.
Сорокин — инженер-химик, член партии с 1909 года. Большую часть своей партийной принадлежности был в эмиграции. По приезде из-за границы работал в заводе Мотовилихи, сначала как инженер, а потом как член Заводского Комитета, а потом мы его выдвинули в председатели Губисполкома.
Малков — рабочий столярного цеха Мотовилихинского завода, член партии с 1915 года.
Тот и другой знают меня, а потому, будучи выдвиженцами от Мотовилихи, они беспрекословно подчинились моим распоряжениям. Это — сторона формально-историческая. А Иванченко мне рассказал еще и о психологической. Но это потом. Говорю о Малкове и Сорокине эти немногие слова, чтобы поняли, как эти два самые высокие по занимаемым постам советских работника беспрекословно подчиняются распоряжениям человека, который формально ни в каких чинах не состоит (если не считать, что я член ВЦИКа).
Не подчиниться они в этот момент ни психологически, ни фактически не могли. Они должны были подчиниться.
Товарищи видят, что мне неприятна эта встреча. Видят, что я стал резче, круче и обрывистее. И Жужгов первый сказал: «Вот принес их черт», — как бы желая дать понять мне, что он меня понимает и мои чувства разделяет.
Лошади были поданы. Иванченко и Колпащиков сидели на козлах. Я сажусь на переднюю к Иванченко с Жужговым, а Марков к Колпащикову, и мы двигаем.
Повертываем на Сибирскую и вниз к Каме. Это совсем близко, в одном квартале. И мы подкатили вмиг.[67]