с отцом в Буалами.
Не стану повторять того, что вам уже рассказал Саади о моих первых встречах с Джемом; Саади с большой наблюдательностью заметил многое из того, что происходило тогда в моей душе: во мне боролись противоположные чувства. То (с явной целью выполнить свою задачу) я домогалась близости Джема и его доверия, то целыми днями искренно отдавалась счастью быть любимой, обожаемой, желанной.
Братья ошиблись в выборе – часто самые опытные, самые хладнокровные знатоки души человеческой впадают в ошибку. Отчего сочли они, что Елена де Сасенаж – самая подходящая женщина в данном случае? «Елена опозорена, – рассуждали они, – терять ей нечего; она приперта к стене и не вольна распоряжаться собой». А не естественней ли было предположить, что именно человек, которому нечего терять, доходит до такой степени отчаяния, что может позволить себе и вовсе не дозволенное? Не ясно ли, что именно женщина, вкусившая любви, но отринутая и одинокая, не устоит перед соблазном даже ущербной любви?
Нет, я не хочу сказать, что любовь Джема была ущербной. Едва ли хоть одна из незапятнанных дам Савойи и Дофине была за короткий месяц одарена столь незаслуженно щедро, как я. «Быть может, – размышляла я позже, когда меня оставили в покое, – существует все же высшая справедливость: за все, что довелось мне вытерпеть, я как женщина получила и самую высокую награду».
Но в те недели, о которых идет речь, мне было страшно. Я преуспела больше, чем на то надеялись братья. Джем вверился мне без сопротивления, словно давно именно меня и ждал; он посвятил меня в свои надежды. Саади не прав, не с безразличием отнесся Джем к моей мольбе – позволить мне помочь ему, она просто была для него неожиданной. Его любовь находилась настолько вне повседневности, что Джем не мог примешать к ней даже свою пылкую жажду свободы. Однако с той минуты, когда я сама навязала ему эту мысль, я заметила, что становлюсь ему вдвойне дорога: ведь он бежал бы не только благодаря мне, но и со мной.
Мне пришлось пообещать ему, что оказавшись на свободе, мы не расстанемся. Никогда. Я знала, что между влюбленными нет более привычной лжи, чем это «никогда», и все-таки терзалась жгучей болью. Я не могла сказать ему, что нас разлучат при первой же смене лошадей, что я возвращусь в Сасенаж, а вслед за тем отправлюсь в какой-нибудь монастырь для благородных дам, тогда как он, Джем, отправится дальше, в Рим.
Вот так протекали дни моей двойной жизни.
По утрам мы выезжали с Джемом из стен Буалами, проводили часы никогда дотоле не испытанного счастья. У меня не было чувства, какое было прежде, с Жераром, что я совершаю преступление, – все окружающие способствовали моей близости с Джемом. Мы скакали по лугам Дофине, я отгоняла от себя всякий страх и чувство вины, отдавалась счастливому сознанию, что на несколько часов мы одни и любим друг друга, и ветер омывает нас, солнце опаляет, и словно все великолепие весны расстелено у нас под ногами. Словами не выразить ликование двух узников, ненадолго вырвавшихся из заточения, – ни с чем не сравнить его.
Почему-то в моей памяти те дни запечатлелись в красках. Нежно-блеклых пли насыщенно-ярких.
Блеклой была весна над Дофине со своим сероватым небом и нежной зеленью, меж которой мелькала белая кобыла Джема, ржаво-коричневый костюм всадника и волосы цвета червонного золота. А яркой была комната Джема по вечерам – возле Джема я обучилась языку восточных красок. Никогда пурпур не казался мне таким кроваво-красным, как на атласном его ложе, никогда индиго не было таким по ночному глубоким, как на подушках, разбросанных по безумству тигровых и леопардовых шкур. Свет свечей тонул в эбеновых креслах и искрами отлетал от изумрудного плаща Джема, от золотого шитья, выступавшего то тут то там из полумрака, тогда как бархат негромко напоминал о себе своими опаловыми складками.
По вечерам Джем не носил охотничьего костюма цвета ржавчины. Он ожидал меня, одетый в один из своих халатов, который привел бы в восторг и самого прославленного лионского мастера, – великолепный, как сказка из «Тысячи и одной ночи». Однажды я попросила его надеть те одежды, в которые он облачается раз в году – в тот день, когда прибывает посланец Баязида, дабы проверить, жив ли еще Джем. Я слышала, что братья показывают тогда Джема во всем его великолепии, тем оправдывая огромные расходы на его содержание.
«Я ненавижу эти одежды, – ответил мне Джем. – Больше, чем что бы то ни было, они напоминают мне о том, что я кукла».
Я настаивала. Должна признаться, что в Джеме меня привлекала не только его пылкость, его откровенная страсть, Джем пленял мое воображение, рядом с ним я ощущала все очарование Востока, его сказочное великолепие и загадочную силу.
Так вот, я настояла. И на следующий вечер застала Джема настолько преображенным, что испуганно вскрикнула. Это превосходило все мои ожидания. В белых, затканных золотом одеждах передо мной стоял сарацинский султан, казавшийся вдвое крупнее и вдвое старше Джема. Он был столь незнакомым моей любви, что мне почудилось, будто нас уже разлучили, что Джем уже отнят у меня, – мысль эта была непереносима. Она заставила меня осознать тот ужас, что ожидает меня: все кончится. Как драгоценен был каждый миг, еще принадлежавший нам!
«Пожалуйста, сними их», – сказала я, умоляюще вскинув руки. Он засмеялся и снова стал Джемом. Задув мимоходом свечу, он привлек меня к себе.
В зеленоватой ночи, хлынувшей в окно, продолжало жить только золото – сброшенные султанские одежды, казалось, излучали свой собственный свет. Потом все краски угасли, осталось только пламя, жаркое пламя, сжигавшее нас.
Я уходила перед рассветом. Лишь однажды дождалась я восхода солнца рядом с Джемом – то было неповторимое утро! Как глупо, что любовь связывают с ночью; нет в любви ничего сладостнее, чем проснуться утром в объятиях любимого и вдвоем выйти навстречу солнечным лучам. Я хотела испытать это счастье с Джемом и дорого за него заплатила – в то утро брат Бланшфор пригрозил мне, что если я не буду в точности следовать указаниям Ордена, Орден сможет повести дело от моего имени, но без меня.
Итак, ко всем не ниточкам, а цепям, за которые меня дергали, прибавилась еще одна: моя запретная, непредвиденная привязанность к Джему. Теперь меня шантажировали еще и близкой разлукой с ним.
После каждой охоты, после каждой пашей ночи я, перед тем как вернуться к себе, проходила через дворцовую часовню. В качестве старшего иоаннита Бланшфор большую часть своего времени проводил там. Я представляла себе, как тщательно проверил он стены этой часовни, потому что там он говорил без опаски. Мои посещения выглядели исповедью – ведь я была раскаявшейся грешницей и надлежало заботиться о моей душе. Сначала наши разговоры протекали без трудностей – мне не в чем было еще признаваться. Но с каждым днем они становились для меня все невыносимей. Бланшфор не терпел недомолвок. Он выспрашивал меня даже о том, какое выражение было на лице Джема при том или ином моем слове. «Можете ли вы поклясться, что Джем не лжет вам, дочь моя?» – спрашивал он, когда я