– Я прошу убежища! – отчетливо и крайне холодно произнес чужеземец. И не мигая смотрел на нас, пока толмач переводил его слова.
– Как? Отчего? – Джем смешался и не сумел этого скрыть.
– Я имею право на убежище по всем законам! – все так же холодно и словно надменно произнес чужеземец. И добавил: – Клянусь, что не совершил никакого преступления и к вам меня привел не страх перед карой. Прошу убежища!
– Эфенди, – отвечал Джем, в ту пору еще совсем юный, явно не найдя более уместного обращения к вражескому воину, – я не знаю, как отнестись к твоему поступку. Убежище, говоришь ты… Тебя кто-то преследует? Отчего ты бежишь именно к нам, врагам Родоса? Что мешает тебе направиться куда-нибудь в ваши края, к христианам? Ведь в свите шехзаде Джема или при его дворе нет места живому гяуру, наш закон суров.
И сочтя свои слова чрезмерно резкими, добавил уже мягче:
– Если хочешь, мы поможем тебе добраться до ваших берегов. Коль скоро ты не в ладах с рыцарями, а они враги османов, наш долг помочь тебе, не так ли?
Джем вопрошающе оглянулся на свиту, он был крайне растерян, нам ли решать такие запутанные дела!
Чужеземец слушал его с легкой насмешкой во взгляде, даже с некоторым презрением.
Не случайно попросил я у вас убежища, – ответил он. – Я не хочу возвращаться на христианскую землю.
Последние его слова дышали ненавистью, словно он винил кого го за то, что потерял веру.
Джем был потрясен. Восемнадцатилетний юноша, сын султана, баловень дома Османов – он тогда еще ничего не знал о жизни.
– Хорошо, хорошо, – легко сдался он. – Я спрошу кого надлежит. Все уладится. Не бойся, эфенди! Ты убедишься в том, что мусульмане тоже люди.
– Я не боюсь, – мрачно отвечал тот, ничуть не тронутый милосердием шехзаде. – А коль при вашем дворе не может жить неверный, я готов принять ислам. Без всякого промедления.
Тут уж Джем стал держать совет со своими вельможами. Как вам известно, то были в большинстве караманские беги, либо же мы, такие же мечтательные и зеленые юнцы, как Джем, так что решение было несложным: пусть чужеземец примет нашу святую веру и остается при нашем дворе. Кому он помешает? А может, при случае и пригодится.
Когда мы объявили ему волю Джема, чужеземец преклонил колено и отцепил от пояса меч. Затем были назначены свидетели таинства. (Как вы, наверное, и ожидали, Джем указал на Хайдара и меня.) Вся церемония заняла полчаса. Я помню слова новообращенного, которые он произнес, с трудом обматывая голову чалмой – мешали длинные волосы:
– Назовите меня Сулейманом! Ведь так у вас звучит Соломон? А я и есть мудрец Соломон. Потому что мудрее всех вас, вместе взятых.
Вот каким человеком был тот Сулейман, за которым я шел тогда. Дерзкий до наглости, бесстрастный, непроницаемый, озлобленный на весь мир. При нашем дворе в Карамании он исправлял должность оружейника, был весьма сведущ по части оружия. Службу свою он нес усердно, оружейная мастерская сверкала порядком и чистотой, а во все прочее он не мешался. Только однажды вечером, попав каким-то образом в веселое общество поэтов у фонтана, когда ширазское вино развязало ему язык, Сулейман произнес на своем ломаном турецком.
– Блаженны нищие духом.
– Как, как? – переспросил я, более захмелевший, чем он.
– Вот так. Они всего блаженней.
– Неужто мы кажемся тебе столь ничтожными, Сулейман? – Не будь я пьян, я бы почувствовал себя задетым.
– Совершенно. Вы дети и, как все дети, не умеете ценить своего детства.
– По каким же признакам отличают у вас взрослых мужчин?
– По тому, что они по уши увязли в дерьме. (Прошу извинить, это его слова, не мои.) И сколько бы ни бились, ни барахтались, спасения им нет.
– А ты не кажешься мне таким уж выпачканным, Сулейман. От тебя, – я бесцеремонно принюхался, – пахнет чистой лавандой.
Сквозь пары ширазского вина Сулейман смерил меня очень суровым взглядом. Он уже трезвел.
– Если бы ты когда-нибудь веровал так, как веровал я, а вслед за тем навидался того, чего навидался я, то слово «дерьмо», Саади, хоть ты и поэт, показалось бы тебе чересчур мягким.
Не помню, что я сказал в ответ – должно быть, какую-нибудь глупость. На том наш разговор с Сулейманом и окончился. Вряд ли он был многословнее с кем-либо другим. Он явно не любил вспоминать о своем прошлом, наш веселый двор его раздражал, а о будущем он ни разу ни словом не обмолвился – и нам и себе самому Сулейман казался человеком без будущего.
Шагая по лагерю в поисках Сулеймана, я старался понять, зачем же он понадобился нашему господину. Джем не проявлял к нему особого благоволения – как и мы все, Джем избегал общества Сулеймана.
Я нашел его далеко в стороне от группы караманов, отправлявших утреннюю молитву. Сулейман лежал, опершись на локоть, и со свойственным ему холодным презрением наблюдал за ними. Он заметил мое приближение, но даже не шевельнулся – в его глазах я стоил не больше, чем полудикари караманы.
Я передал ему повеление Джема, Сулейман захватил попону, сумку с сухарями, и мы вдвоем зашагали назад.
Джем нетерпеливо поджидал нас – я отлично знал, как у него проявляется нетерпение.