Востока; либо же – корсаром, который пять десятков лет бороздит моря и под конец возвращается с двумя мешками золота на Кипр, славящийся пылкими гречанками и густым вином; или же алайбегом Иени-шехира, окончившим свои дни в битве, скажем, за Вену, чья душа беспрепятственно вознесется в рай; либо, предположим простейшее, искусным медником из Эдирне, дождавшимся своего смертного часа в родном городе и у родного очага, оплакиваемым тремя женами, восемью дюжими молодцами – сыновьями и таким же числом прекрасных, как луна, дочерей.
Итак, я завещаю человечеству (ведь я гражданин мира) свои безвозвратно упущенные шансы. Аминь!
О нет! Я жив. Еще одна ночь прибавилась к бессчетным пустым ночам – без веселья, без стихов, без любви. Утро поздно проникло ко мне сквозь щель в своде, я ожидал его бодрствуя, мне не хотелось умирать во сне. Еще одно пустое утро.
Невероятно: мы – в Вильфранше! Поразительная насмешка судьбы: после семи лет заточения мы покидаем Францию из того самого порта, где впервые увидели ее, – в ту пору мы были убеждены, что прибыли сюда для краткого, полного торжеств, исторически важного посещения.
Я не верю самому себе – мы уже не в Бурганефе! Существует, значит, мир и вне Бурганефа, существует жизнь – вне шахматных сражений с обезьяной, скорбной замкнутости на монашеских физиономиях, трехцветной статуи ненавидящего меня Крестителя, обиженного безразличия горожан и ежедневного трехкратного приветствия моего попугая: «Нет бога, кроме аллаха…»
Наш отъезд походил на бегство (по правде говоря, я и счел его бегством и лишь сегодня узнал, что все произошло «законным порядком»). Поскольку королевский Совет издал решение о нашем отплытии месяц назад, а неделей позже за разрешением последовал запрет, то брат Бланшфор – тщеславие принудило его открыться нам – ввел в заблуждение королевскую стражу, огласив первое письмо и сделав все от него зависящее, чтобы последующее не достигло их начальника.
Ясно, что какой-то другой Антуан со вторым королевским пакетом испустил дух, не достигнув пределов Бурганефа; Бланшфор созвал рыцарей, огласил перед ними королевское дозволение и занялся лихорадочной подготовкой. Как я узнал (сейчас об этом можно говорить без опаски, ведь Вильфранш – корсарская крепость, а корсары и папские слуги – почти братья), в нашем похищении принял участие ряд небезызвестных лиц, начиная с двух лионских банкиров, включая герцога Бурбонского и кончая членами королевского Совета, по отношению к которым Рим проявил разорительную щедрость. Что не помешало Карлу VIII всего неделей позже взять свои слова назад, но было уже поздно, поздно!
Вместе с тем не рано ли радоваться Бланшфору?… Сейчас зима – море бешено бьется о мыс Фера, его грохотанье отдается эхом в отвесных скалах над гаванью; небо, горный туман, холодные брызги волн, завывание ветра – все это непроглядно-плотной пеленой окутало Вильфранш, словно Франция не хочет, чтоб мы выскользнули тайком из ее гостеприимных объятий.
Нас поместили в чьем-то богатом доме. Джем тут же подсел к камину и зябко съежился. «Говорил я тебе? – жалобно произнес он. – Я знал, что меня потащат зимой…» На сей раз он не кричал на меня, словно, выйдя из заточения, вновь почувствовал, как я ему необходим. «Вели им сварить грогу, Саади! И чтоб побольше перцу и сахару. У меня все тело разламывается».
Да и как не разламываться! Почти полтора года он не выходил за порог комнаты, потому что крепостная стена доводила его до безумия, – всего тридцать шагов туда и обратно. Он лежал в духоте, закутанный, распаренный, а сейчас мы неделю кряду ехали сквозь снежную вьюгу.
Я смотрел на него, пока он долгими глотками тянул подогретое, наперченное вино. На затылок и плечи этого немолодого, разбитого человека, вцепившегося в чашу с той бессмысленной силой, какую проявляют только старики и грудные младенцы. Когда чаша была осушена и я хотел забрать ее, Джем вдруг схватил мою руку: «Согреют ли они мне постель, Саади? Позаботься, прикажи им!»
Он давно не прикасался ко мне, я этого избегал. Кожа у курильщиков гашиша неприятно влажная, липкая от холодного пота. Я поспешно высвободил свою руку с чувством отвращения и вины одновременно – вот так же торопимся мы выйти из комнаты умирающего. И приготовил Джему постель, хотя дюжина папских слуг, дожидавшихся нас в Вильфранше с каравеллой из Ватикана, озабоченно хлопотала вокруг своего драгоценного гостя.
А драгоценный гость не пожелал раздеться для отхода ко сну – боялся, что простыни окажутся влажными.
«А во что превратишь их ты?» – чуть было не крикнул я, но, к счастью, сдержался, иначе между нами началась бы перебранка.
В конце концов я уговорил его лечь, желая поскорее остаться в одиночестве. После голодовки, перенесенной моим мозгом в Бурганефе, я теперь чувствовал себя перенасыщенным впечатлениями и предчувствиями. О аллах, неужто я не в заточении, неужто ты дашь мне случай спастись бегством!
Я протиснулся между караульными. Меня пропустили – из Вильфранша даже птица не могла бы упорхнуть. Я оказался на прибрежной улице. Мне хотелось послушать волны, их грохот, передававшийся от неба скалам, а от скал – небу. После сонной тишины Бурганефа этот шум пьянил меня: что-то грохочет, бьется, живет! Ты снова соприкасаешься с жизнью, Саади!
Я не услышал шагов – должно быть, они терялись в зимней буре – и вздрогнул, только когда чья-то рука коснулась моего плеча.
– Саади! – произнес незнакомый голос.
Кого только не встретишь в корсарской гавани!
– Саади! – повторил человек. – Вы не узнаете меня?
Он снял шапку. В тусклом свете окон прибрежных домов стоял Ренье. Тот самый трубадур, что подготовил наш первый побег – из Рошшинара, если не ошибаюсь.
– Брат! – как безутешная вдова, бросился я к нему на грудь.
По-видимому, мои нервы тоже расшатались, потому что я разрыдался.
– Саади! – Ренье растерянно вытирал мое мокрое лицо. – Здоровы ли вы, Саади?
Кажется, я ответил, что здоров. И постепенно пришел в себя.
– Все-таки Рим – это лучше, чем Бурганеф, не правда ли, друг?