Легкий ветер подгонял огонь, и белая юрта Кожыка горела уже вовсю, обдавая жаром. Пришлось отойти подальше.
Всех пленных Мустафа приказал вести в урочище Уйен-кили – в тополиную рощу, где ждали бии и волостные управители. А сам остался, пока не сгорит аул Кожыка не только белые, но и черные юрты. Если не сжечь, кто-то из джигитов может тайком вернуться – пограбить, а стоит начать грабить, нет уже воинов, одни мародеры… И пока не утихло пламя на пожарище, Мустафа не садился на коня, чтобы ехать к ожидающим его вожакам похода.
Это был давний обычай у кереев и уаков – выжечь дотла место, связанное с черной бедой, с воспоминаниями о пережитых страданиях и муках… Предают огню и такие места, где случались нашествия оспы и холеры, или же – падеж скота, и потом несколько лет близко туда не подходят.
Аз-Тауке учил: «С того места, где побывала черная беда, даже бульдыргу для себя нельзя брать…» А в ауле Кожыка, кроме бульдырги – сыромятной петли на рукоятке камчи, много всякого добра, но ни один из джигитов не опаганил руки, ни к чему не прикоснулся. Сгорело летнее становище, сгорели его зимовки.
Среди людей Кожыка немало было и таких, которым претило положение отщепенцев, каких-то степных хищников. Кое-кто из молодежи подумывал с том, что куда лучше – веселиться на алты-баканах, чем рыскать по степи в поисках очередных жертв! Надоели им батыры и палуаны, служившие еще Кенесары, надоели своим обжорством и ленью, надоели хвастливыми нравоучительными воспоминаниями о былых схватках. Нашлось в аулах и много женщин, захваченных в разное время в разных набегах, иные – совсем недавно. Они радовались свободе, надеялись, что уж их-то отпустят по домам, и всю дорогу яростно проклинали ненавистных кожиковсих разбойников.
А те, столь отважные с беззащитными, даже не смогли оказать сопротивления, в одно утро их захлестнуло волной – и смело! Весь этот сброд – больше двухсот человек, с Кожыком, с его двадцатью четырьмя сыновьями – под охраной отправили в Кзыл-Жар. Отпустили только гостей с Якупом во главе, женщин-наложниц – на их родину, и еще – стариков из табунщиков и чабанов. В семье Кожыка при живых мужьях, которые больше не вернулись к ним из Березова, остались вдовами семьдесят две женщины, их не стали высылать.
А в то утро на берегу Ишима, в тополиной роще, джигиты праздновали победу. Они зарезали оставшиеся двадцать кобыл и пировали после захода солнца – месяц уразы еще не кончился – при свете костров. К утру джигиты стали разъезжаться по своим аулам. По установлению биев и волостных управителей каждому дали по одному коню из табунов Кожыка.
И только сибанские джигиты не взяли ни одного.
– Почему отказываетесь? – спросил Байдалы-бий у Мусрепа.
Тот ответил:
– Байдеке, сибанам стыдно наживаться на походе, который вы назвали сибанским. Сибаны сами должны одаривать людей из других аулов. Мы же дали слово – взвалить на плечи тяжесть этого похода – и не думали о добыче.
– Ну, если так… – сказал бий.
Ни он сам, ни Мусреп не договаривали до конца.
«Отправляемся в сибанский поход…» – говорили джигиты кереев, покидая свои юрты. «Из Улпанского похода мы возвращаемся с победой и с конями!» – славили они имя байбише, возвращаясь. Они успели узнать: последнее слово, что с шайкой Кожыка пора покончить, принадлежало ей.
По дороге бии и волостные свернули в аул Кузембая, чтобы там составить бумагу для губернатора, а в бумаге, кроме всего прочего, записать: семь тысяч голов лошадей, две тысячи верблюдов, принадлежащих Кожыку, они передают в казну…
Настроение у всех было приподнятое. Нет больше угрозы, которая постоянно нависала над их аулами, пока ходил на свободе Кожык…
Мрачным возвращался один лишь Байдалы-бий. Он не переставал корить себя за ошибку. Он думал, если Кожык сумеет отбиться или уйти, то виновных в нападении на него он без расплаты не оставит. А вся ответственность – на сибанах! Но что получилось? Кожык далеко, и возврата ему нет. Дело обошлось почти без жертв. Сибанским был назван поход – и слава вся сибану! И даже не сибану, а какой-то бабе… Твердят – Улпан, Улпан!.. Выходит, что и его, Байдалы-бия, в поход послала эта же баба!
Встретить своих Улпан вышла далеко за аул, в сопровождении девушек и молодых женщин.
Джигиты ехали строем, и трудно было поверить, что несколько всего дней назад они пасли в степи табуны, ходили за плугом, мирно собирались кочевать на джайляу… Впереди всех, как предводитель отряда, ехал Кунияз, поставив стоймя пику. Справа от него – Мусреп, а по левую руку – Тоганас-палуан. Джигиты, у которых были пики, тоже подняли их кверху, приветствуя своих женщин. А позади ехали те, что были вооружены шокпарами, луками, иные – подняли ай-балта, секиры. В ножнах покоились селебе-пышаки, длинные ножи, наподобие кинжалов.
Женщины глазами искали своих, и радостно вспыхнуло лицо у Бикен, когда она в одном из первых рядов увидела здорового и невредимого Кенжетая, и подумала, что в своем ауле так же сейчас встречает Мустафу подруга ее – Гаухар…
Когда джигиты приблизились, Улпан первой опустилась на одно колено, и все женщины – тоже, и так они стояли, пока не слезли с коней и не подошли к ним Кунияз, Мусреп, Тоганас-палуан и другие джигиты. Им помогали слезать с седел почтенные аксакалы.
Трое главных подошли к Улпан – сказать, чем закончился поход, и уже после этого выпрямились коленопреклоненные женщины и девушки.
– Сорок старух… – сказала Улпан. – И я – сорок первая – пять дней и пять ночей молились за вас, головы наши не коснулись подушек… Когда мужчин нет в доме, кажется, что аулы – совсем пустые. Пусть для сыновей Сибана этот военный поход станет последним, будь проклято то, что разлучает нас! А теперь – заходите к нам, отведайте мяса того скота, что принесен был в жертву в честь победы.
К тем джигитам, которые еще оставались в седлах, подбежали девушки, поддерживая им стремя, и сами повели боевых коней и привязали их к белым юртам Есенея. И пики, луки, секиры красовались у входа, придавая аулу воинственный и суровый вид.
Только что, сидя на конях, джигиты чувствовали себя гордыми и независимыми мужчинами, и вот они