укладывали в повозку, устланную кошмами.
Что должен был чувствовать человек, который на протяжении долгих лет привык быть сильным? Он не говорил об этом. Он не ждал помощи. «Медицина бессильна», – как про Артыкбая когда-то, говорили врачи и про него. Называли болезнь – аулие Витт, аулие Витт.[65] Но какой же это святой, если он обрекает на мучения людей?!
Сколько было походов… Сколько ран, тяжелых и легких, он носил на своем теле… А там еще – купание в ледяной воде… Когда не пришлось ему обсушиться как следует и согреться в юрте проклятого из проклятых Кожыка! Шокпар в руках Иманалы… Пенять еще можно было бы, смириться с горькой несправедливостью – нельзя! Есеней не раз говорил Улпан: «Наверное, бог считает, что он больше ничего не должен мне, но тогда и я сполна уплатил ему свой долг, всеми моими мучениями…»
В том же недобром прошлом году – день в день с Есенеем – умер Артыкбай-батыр. Гонец из Каршыгалы и гонец из Суат-коля на половине дороги встретились и повернули, каждый своих коней обратно.
Улпан не смогла проводить в последний путь отца, а Несибели, ее мать, не была на похоронах Есенея.
Надо было жить дальше.
Молодую еще женщину, Улпан давил груз прожитых лет, как будто их уже сто, не меньше, было на ее пути.
Надо было жить ради Бижикен, той исполнилось уже десять. И нравом, и внешностью она удалась в мать. В ней заключались для Улпан и радости, и заботы, и тревоги. А ведь когда-то горевала, что родила не сына, а дочь.
Еще при жизни Есенея, три года назад, Улпан достроила в ауле медресе с расчетом, чтобы там могло учиться пятьдесят детей. Мальчишки ходили к мулле – для «ломки языка», как называли обучение грамоте, а из девочек – одна-единственная Бижикен. Самой Улпан не пришлось, пусть хоть дочь…
Бижикен радовала ее своими успехами. Одолев за два года премудрости алип-би-ти,[66] она перешла к корану… По вечерам дома, когда у матери сидели женщины, Бижикен читала им – и про несчастливую Кыз-Жибек, которая потеряла любимого, и про Слушаш, которую отец не пожалел, продал за богатый калым, читала «Енлик – Кебек», «Шах-Намэ» и другие дастаны. Женщины могли слушать бесконечно, и Бижикен научилась не просто читать, она выражала свое отношение к тем или другим людям, о которых в дастане рассказывалось… «О, айналайн…» – вздыхали женщины, у каждой из них ведь и свои горести были, и они простодушно всхлипывали, слушая о чужой жизни, чужих страданиях. Шли домой, облегченные этими слезами, а назавтра снова просили – почитай, Бижикен…
Со смертью Есенея встречи прекратились.
Улпан по обычаю пять раз на день читала намаз. Она оставалась наедине со своими мыслями о прошлом. При жизни Есенея, хоть и был он беспомощен в последнее годы, его имя поддерживало ее, мало кто решался в открытую выступить против того, что она предлагала.
Она разделила земли между всеми десятью сибанскими аулами, и каждый дом теперь имел свой кусок хлеба, независимый ни от Есенея, ни от кого другого. Говорили, что этому примеру последовали в других казахских округах Сибири, и никому плохо не стало! Улпан и не знала, что с нее началось, с первой… Она пожалела когда-то забитых нуждой, беспомощных аульных людей. Пожалела – и сделала, что могла. За эти годы количество скота в их семье сократилось чуть ли не вдвое, зато вдесятеро – увеличилось у сибанов. Поначалу робко, а теперь в привычку вошло – хвалиться друг перед другом собственным жеребцом, собственным бараном… А зиму дети проводят не в промерзлых юртах – в теплых землянках, в домах, кто как.
Есенея все уважали и, уважая, боялись. А Улпан они уважали и любили. Когда-то, как нищие, приходили выпрашивать, теперь приходили за советами. Кто бы стал по простому житейскому делу советоваться с Есенеем!.. А когда он слег, все пять волостей кереев и уаков при разборе ссор, недоразумений, взаимных обид не могли миновать Улпан, чтобы от нее узнать мнение сибанов и самого Есенея.
В медресе к мулле зимой и на джайляу ходило около сорока ребятишек, зато весной и осенью их число сокращалось значительно. Они помогали дома по хозяйству. Кто хотел учиться, для того перерывы проходили безболезненно, потому что мулла занимался круглый год, и ученик возобновлял учебу с того места, на котором остановился.
А многие – бросали. Трудно было, все эти «алип-би-ти» никакого отношения не имели к родному привычному языку, надо было зубрить, а от зубрежки пухла голова… Первым перестал ходить на занятия старший сын Мусрепа. Целое лето и целую зиму он твердил одно и то же: «Хи-сын-ха… хисын-хи… хитур- хо», а дальше так и не двинулся. Сейчас он с удовольствием пас аульных овец.
Второй сын Мусрепа – Ботпай оказался смышленым, он быстро схватывал смысл непонятных палочек, закорючек, точек и в этом не отставал от Бижикен. Но гораздо больше его привлекали игры, хорошие лошади и – пришедшая по наследству от отца – любовь к домбре и песне. Наверное, он тоже недолго протянет в медресе.
Улпан читала полуденный намаз, когда прибежала Бижикен раньше, чем обычно, и повисла сзади у нее на шее. Она раскачивала мать из стороны в сторону, но молча, чтобы не мешать молитве. А когда мать кончила, не отпустила ее, так и продолжала стоять, прижавшись.
– Что случилось?..
Молчание.
Улпан обернулась, увидела надутые губы.
– Что такое, мой верблюжонок?..
– Мулла говорит… говорит, мы тоже будем читать намаз… Завтра начинается месяц уразы,[67] он велел, чтобы мы и постились, и намаз…
У сибирских казахов религиозные мусульманские отправления проводили татарские муллы, называли их в народе – ногай-мулла. Много было среди них и не мулл вовсе, а малограмотных шарлатанов, которые оболванивали людей именем бога. И торговля была в руках ногайских купцов. Так что и аллах полностью находился в их руках, и торговля, и обман, и прибыль, – в их руках. Ни ногаями их нельзя было назвать, ни муллами, ни купцами, а точнее всего – торгаши… А что может быть подлее торгаша?.. Бижикен всего этого знать не могла, но муллу в медресе она не любила.