обдать холодом, могли затуманить глаза слушателей слезами и вызвать неумолчный смех. Тогжана сменял Шарке-сал, Шарке-сала – Нияз-серэ, а потом вступал Мустафа, в отблеске славы своего отца.
Один восхвалял народ за его силу и стойкость, за мужество, с каким он сопротивлялся ударам судьбы… Другой – порицал за такие качества, которые ничего, кроме порицания, и вызывать не должны! За легкомыслие, за лень, за равнодушие к ближним – и каждый волен был посмеяться над самим собой, раскаяться, и уж во всяком случае – хотя бы задуматься. Кто – краснел от порицаний, а кто – радовался, что есть на свете акыны, от которых услышишь искреннее и справедливое слово…
Бикен и Гаухар исполняли свои обязанности за чаем, помешивали и разливали кумыс. А потом наступил их черед исполнить долг своих сородичей – спеть песню в честь уважаемых гостей. При этом от Улпан не ускользнуло, что Гаухар метнула быстрый взгляд на Мустафу и тотчас отвела глаза, но он – все равно заметил… И так же Бикен – не удержалась, не могла не посмотреть на Кенжетая, он тоже был среди гостей, но сам не осмеливался взять в руки домбру в присутствии столь известных акынов.
Молодежь знала, что две эти девушки по своему обыкновению начнут тихо и медленно и, постепенно ускоряя песню, доведут ее до заоблачных высей… Молодежь притихла в ожидании…
Девушки переглянулись, но только окрепли их голоса, чтобы вести песню дальше, как вдруг со звоном разлетелось на куски стекло в окне, и тяжелый шокпар с утолщением на конце с размаху ударил по спине, между лопатками Есенея, сидевшего на почетном месте.
– Ты… могилу отца твоего… Туркмен!.. – донесся со двора злобный выкрик Иманалы. – Ты кто такой у сибанов, чтобы запрещать деревья рубить? Я тебя достану!
Дубина крутилась угрожающе.
– Убил… – Есеней произнес это почти шепотом. Улпан, рядом с Есенеем, вскочила, Улпан изо всех сил рванула на себя шокпар, и Иманалы от неожиданности выпустил его.
– Прочь!.. Подлец, подлец, подлец! – кричала она. Языки пламени у двух пятилинейных ламп вздрогнули и потянулись к двери, будто с испугу устремились наружу.
Веселье мгновенно погасло. Все вскочили на ноги, зашумели. За окном раздался перебор копыт – всадники поспешили удалиться.
Улпан швырнула шокпар в разбитое окно и положила руку на плечо Есенея.
– Сильно он ударил?..
Иманалы не переставал скрежетать зубами при мысли, что лучший их лес, Эльтин-жал, достался туркменам и совсем дальней родне – аулу Андарбай – Отарбая. Андарбай пока не собирался строить зимний дом, и его юрты можно было увидеть в разных уголках леса, а Асреп и Мусреп обосновались посередине, и Эльтин-жал называли уже в обиходе Мусреп-кыстау, зимовка Мусрепа.
На южной опушке здесь густо росла вишня, а если проехать верхом, то копыта у коня становились красными от раздавленных ягод костяники и земляники. В лощинах у леса рос дикий чеснок, жужжали пчелы, собирая дань с богатого разноцветья.
Асреп и Мусреп облюбовали себе участок, где стояли березы, – белоствольные, с кудрявой светло- зеленой листвой, высокие и стройные.
Иманалы, который объявил, что он родился, вырос, жил и умрет в юрте и что никакого зимнего дома у него не будет, умирал сейчас от зависти и решил, назло всем тоже построить себе кыстау. Для этого ему понадобились березы – именно те самые, что окружали дома двух братьев.
Ненависть к Мусрепу давно копилась в душе Иманалы, эта ненависть искала выхода. Он должен был принародно доказать, что Иманалы – это Иманалы… А Мусреп?.. Жалкий потомок раба, какой-то туркмен, а возомнил о себе невесть что! Для этого стоило нарушить торжество в его доме, унизить, обругать, пеплом развеять их радость.
Еще в полдень Иманалы с десятком джигитов, вооруженных топорами, появился на противоположном краю березовой рощи и плетью стегнул одно из деревьев:
– Срубить. Сегодня же. Все до единой.
И сам уехал.
Как раз в это время Мусреп возвращался домой с покупками из села и погнал коня, когда до его слуха донесся перестук множества топоров. Одна из берез, покачнувшись, рухнула на землю, ломая при падении молодые, не набравшие пока росту, березки.
«Джигиты! Что вы делаете! Побоялись бы бога! Кто же такие деревья валит на дрова?»
Кто-то недовольно откликнулся:
«Разве это мы не боимся бога?.. Иманалы… Он решил построить себе рубленый дом».
«Джигиты… – продолжал настаивать Мусреп. – Сейчас в ауле гости, нехорошо… А Иманалы передайте – я не дам ему порубить эти деревья. Уходите…»
Но берез десять стояли уже надрубленные. Первый же ветер свалит их! Джигиты не стали спорить с Мусрепом. Засунули топоры за пояса и ушли. Один говорит – рубите, другой говорит – не дам рубить…
Вот почему и появился поздним вечером возле дома Иманалы.
Есеней сидел, закрыв глаза, стиснув зубы от непреходящей в лопатке боли, как раз в том месте, куда когда-то поразила его стрела лучника Кенесары.
Но лучше получить рану в бою от врага, чем вот так – исподтишка, от родного брата… Дня не может прожить Иманалы без ссоры, без какой-нибудь злобной выходки. «Разве я возражал бы, – думал Есеней, – если бы видел, что Иманалы может стать Есенеем? Неужели сам не понимает – каждый носит шубу по своему росту. Упрям, вспыльчив… Во время припадков ярости теряет остатки ума. Хочет казаться батыром, а стал посмешищем для всех сородичей, для всех, кто его знает…»
Он услышал голос Улпан:
– Есеней, я помогу тебе встать. Поедем домой.