Асреп – ближе к вечеру – загонял скотину в хлев, когда возле их дома остановилась белая верблюдица, она недовольно посматривала сверху на того, кто вел ее… На того? Или – на ту?.. Вроде бы девушка, но на ней мужские брюки, мужская шапка. Девушка… С ее волос, заплетенных в три косы, стекала вода. Водой пропитались и сапоги из сыромяти, отчего их тупые носы вздулись.
Верхом на верблюдице сидела пожилая женщина, закутанная в тряпье, она и обратилась к Асрепу:
– Отагасы-ай… Мы промокли, мы замерзли… Пустишь нас – хоть в хлеву переночевать, если в дом к тебе нельзя?
На протяжении последних двух недель, в преддверии зимы, обнищавшие степняки брели в казачьи станицы, в надежде заработать там хлеба. И «русская изба» Асрепа – такой она казалась им – хоть на одну ночь давала укрытие от непогоды.
Он сказал женщине:
– Сидела бы дома, к каким это сватам ты собралась в такую погоду!
– Е-е, какие там сваты? Идем, куда глаза глядят и куда ноги ведут. Может, среди русских спасемся от голодной смерти.
– Как же ты спасешься? У них в поселках – работа для мужчин только. Не прокормишься ты с дочкой…
– Думала, шитьем что-нибудь заработаю. Чем долго давать советы, лучше скажи – пустишь переночевать или не пустишь?
– Куда же вас девать? Слезай с верблюдицы, пойдем…
Девушка, не вступая в их разговор, два раза потянула книзу повод и сказала: «Шок! Шок!», но верблюдица не собиралась ложиться на мокрую землю, в грязь, и недовольно заревела.
– Подожди… – Асреп забрал повод, завел верблюдицу под навес, но и там она не сразу опустилась на подстилку из сена: долго примеривалась, то отступала назад, то подавалась вперед, и наконец-то согнула колени и неуклюже легла на живот. Мать девушки слезла, и Асреп велел им:
– Идите в дом. Там – жена. Посушите одежду, погрейтесь…
Асреп закрыл хлев, и тут появился Мусреп – он ездил к Есенею. Две собаки, его желто-пегие, подбежали к хозяину, клали на плечи грязные лапы, скулили – требовали, чтобы он приласкал их. И не успокоились, пока он не похлопал каждую по загривку.
– Зачем он звал тебя? – спросил Асреп.
– Хочет, чтобы я съездил с ним – поставить на зиму табуны. А как выпадет снег, поохотимся. Говорят, ты совсем забыл меня, поживи рядом хоть недолго.
– Поедешь?
– Да он все один и один… Хоть и давно это случилось, не может смириться с потерей сыновей. Я согласился.
Асреп осмотрел коня, на котором брат ездил:
– Твой Кулан-туяк[48] совсем отощал, загонял ты его. Езжай на рыжем. Этот пусть отдохнет, отстоится.
Все это было как раз перед той поездкой в Каршыгалы, когда они наткнулись на аул курлеутов, на Артыкбай-батыра.
Расседлав коня, Мусреп вошел в свою землянку. Ее никто не рискнул бы назвать обжитой и уютной. Было холодно – угол у кухонной плиты обвалился. Кирпич-сырец, из которого был сложен печной выход, постепенно разошелся и вот-вот мог обрушиться, завалив дверь. Так же холодно было и во второй комнате. Постель с утра осталась смятой, неубранной. На среднем столбе, поддерживавшем плоскую крышу, висела пятилинейная лампа, и он зажег ее. Стекло давно никто не чистил. Правда, света все же хватало, чтобы стали заметны по углам нити паутины. А мокрая одежда, которую он сменил, так и будет валяться до самого приезда. Нет, размышлял он, переобуваясь, все-таки баба в доме нужна, нельзя без бабы… Она к зиме и печь переложила бы – как же зимой без печи? Обмазала бы снаружи землянку. У Асрепа, верно, руки не доходят… Правда, пока он будет ездить с Есенеем, брат все сделает…
Сам Мусреп за домашние дела принимался два раза в году – и тогда уж работал от восхода до заката, а закаты летом в их краю поздние. Он даже домой не ездил ночевать – десять дней весной и двадцать дней в конце лета. Асрепа он к сохе не подпускал в дни сева, и косу ему в руки не давал. Один управлялся – на два их двора. Для семьи брата он обычно сеял десятину пшеницы, а для себя десятину овса. Накашивал сена. Убирал хлеб, когда приходило время, и тяжелым зерном наливались колосья. Свой овес он убирал в зеленом виде, так он и шел в скирду, сено получалось не хуже пырея, который любят лошади.
На этом его заботы кончались. Асреп занимался обмолотом, возил мешки в сарай. А Мусреп – сразу в седло, и только кони и охотничьи собаки могли бы поведать, где его носило.
В доме не нашлось ни капли воды, а и нашлась бы – не на чем вскипятить, и уже в сумерках Мусреп отправился в дом к старшему брату. Он знал – стоит похвалить его жену, сказать – какая она щедрая, и Жаниша накормит его, напоит чаем с баурсаками. Она, конечно, давным-давно разгадала его неуклюжую лесть: ни в аулах керей-уаков, ни в аулах аргын-кипчаков, ему не доводилось пить такого чая, какой заваривает она… Но Жаниша каждый раз начинает хвалиться своим умением вести хозяйство и подкладывает ему кусок за куском.
У Асрепа в кухне он увидел девушку – девушка сидела у плиты, в которой плясал огонь, грелась и сушила у топки мокрую одежду. В тепле ее клонило ко сну, она не сразу услышала, что кто-то вошел, и Мусреп успел рассмотреть ее ноги. Ничего не скажешь! Круглые розовые пятки, упругие икры… Такие ножки, насколько он мог судить – редкость у казашек, которые полжизни проводят в седле.
Но долго любоваться не пришлось – девушка встрепенулась от скрипа двери, быстро подобрала ноги и отвернулась. Мусрепу было достаточно и того, что он видел, – миловидная, носик прямой, чуть вздернутый, в тепле она раскраснелась, и румянец покрывал смуглые щеки. Жаниша поднялась:
– Садись, мырза-джигит!.[49].
Чай они успели выпить. У дастархана, ближе к двери, сидела пожилая женщина, незнакомая: Очевидно,