Вечером, когда Улпан велела Кенжетаю оседлать гнедого, она должна была, как обычно, пригнать с пастбища – в загон на поляне по соседству с их юртой небольшой косяк своих лошадей.
Она собирала их, и неожиданно из леса выскочили всадники, двое.
– Чьи лошади? – спросил один из них.
– Чьи?.. Наши…
Она подумала – конокрады, и заторопилась, с громким криком направила лошадей к аулу.
– Это она! Она сама! – крикнул кто-то из-за дерева.
– Хватай! Держи!..
Крики раздавались у нее за спиной, приближались. Улпан, бросив косяк, пустила гнедого во весь мах, домчалась до дома, опередив преследователей на расстояние полета стрелы. Но и дома не была бы в безопасности, если бы не гости… И так горько ей стало от своей обездоленности, от беззащитности своей, что Улпан, не в силах больше сдерживаться, опустилась на кошму возле постели отца и разрыдалась.
Гости спасли ее, но гости были и свидетелями ее унижения. Она привыкла, что никто ей не перечит, все слушаются ее, а на самом деле – она всего-навсего одна из многих девушек, которых можно обменивать на скот, можно похищать… Вот сейчас – ее везли бы, связанную, перекинутую через седло. И бросили бы в объятия гнилого Мурзаша.
Она снова вздрогнула, хотела перестать плакать – и не смогла. Ей было стыдно еще и потому, что столь почетные гости по ее вине оказались в неудобном положении.
Есеней рад был бы успокоить ее, утешить, сказать, что больше нечего бояться… Но он не знал, найдет ли такие слова, чтобы не выдать своих вчерашних ночных мыслей, и взглянул на Мусрепа.
А Мусреп тоже понимал – пора вмешаться, но думал, что это сделает сам Есеней, и теперь, после его кивка, заговорил:
– Улпанжан… Незачем плакать, беда миновала. Видишь, сам аллах направил наших коней к вашему дому. Мы желаем этому очагу только добра – подоспели в самое время! Больше никто не осмелится гнаться за тобой, врываться в юрту к твоему отцу. Мы будем тебя оберегать. Кто для нас дороже дочери Артеке и нашей женеше? Что пожелаешь, то и сделаем… А впереди у тебя – только счастье, перестань плакать.
Рыдания стихли, но плечи у нее продолжали вздрагивать, и Артыкбай горестно сказал:
– Здесь нас около сорока семей курлеутов… Но аулом мы собираемся лишь летом, а к зиме разбредаемся кто куда. К зиме ставим юрты по опушкам густых лесов, чтобы укрыться от буранов. Для нас был бы черный день… Если бы не вы… Есеней, нам всем в Каршыгалы хватит места. Ты сам, со своим косом, располагайся по соседству.
– Артеке, я виноват, что не появлялся тринадцать лет… Не могу вам отказать, о чем бы ни попросили. Я еще решил – чтобы проучить вашего свата, я один свой кос поставлю на зиму вблизи от его аула.
– Ойбай-ау! Ты разоришь его…
– Пусть… А свой косяк можете присоединить к табунам Садыра, чтобы Улпан не надо было, как табунщику, по ночам, в зимнюю стужу…
После ужина гости стали собираться. Улпан улыбнулась на прощанье – первая улыбка за вечер.
6
Утром Садыр, по пути к становищу Есенея, лишний раз постарался убедить пленников – кто позволяет себе проявлять силу с беззащитными, не должен рассчитывать на снисхождение тех, кто сильнее их… Он связал им за спиной руки, шапки содрал и засунул каждому за пазуху. Сам ехал сзади, держа пику наперевес. А сбоку – Кенжетай, которого Есеней прислал за ним.
– Керей-уак кекеку, Суир-батыр текеку! – весело выкрикивал он присловье, предупреждающее, что никому не следует враждовать с керей-уаками, иначе им отомстит славный Суир-батыр, чьи подвиги не померкли за давностью лет и чье имя в роду сибанов до сих пор звучит как боевой клич.
Спотыкаясь и чуть не падая, пленники мели подолами длинных кафтанов снег, нападавший за ночь. Они были голодны. Суир-батыра они не очень опасались – тот давно умер, зато были наслышаны о жестокой непримиримости Есенея к ворам и разбойникам.
А Садыр вслух описывал будущее, которое их ждет:
– Ах, шайтан… Придется мне, не жалея времени, гнать вас так до самого Стапа. В Стапе полечат лохмотья ваших отмороженных ушей. Месяца два пройдет. А потом каждому на лбу выжгут каленым железом – «вор-умыкатель». Молю аллаха, чтобы мне в руки дали клеймо! А потом – прощайте… Русский урендык погонит вас в те края, где ездят на собачьих упряжках.
Садыр говорил больше для острастки, чтобы джигиты перед Есенеем не жаловались на ночные плети.
– Керей-уак кекеку, Суир-батыр текеку! – продолжал он. – До собачьих упряжек вас будут гнать две зимы и два лета. Живей! Что вы ноги волочете, как хомяки! Есеней-бий ждет!
Становище Есенея находилось неподалеку от становища Садыра, и он не успел предсказать дальнейшую их судьбу, а они уже дошли до места. Джигиты, переступив порог, пали ничком перед грозным бием, коснувшись лбами земли в знак покорности. И робко присели у порога, согнув одно колено.
– Можешь идти, – сказал Есеней Садыру. – Переводи в Каршыгалы свой кос, мы договорились с Артыкбаем.
Садыр вышел. Он снова был табунщиком – табунщиком, а не батыром, как вчера вечером, как сегодня утром. Есеней рассматривал пленников.
– Ну… – обратился он к ним. Ответил тот, с кошачьими усами:
– Мы ваши сородичи, ага-султан… Мы кереи… Мы живем возле Баглана. Мы…
– Вчера ты первым ворвался в дом к Артыкбай-батыру… Ты распоряжался… Кто ты?