– Но мне это больно! Мне кажется, что всё у нас временно, я часто боюсь: а вдруг ты мне снишься? Проснусь, а тебя больше нет…
– И это возможно, – спокойно ответил он, целуя ее в губы. – Любой из нас должен когда-то проснуться.
– О чем ты?
– Ты – моя любимая, – прошептал он, крепко прижимая ее к себе. – Ты знаешь, как сказано? «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? А жаль того огня…»
Она испуганно и недоверчиво посмотрела на него:
– А чье это? Кто написал?
– Эх, плохо вас всё-таки учат в гимназиях! – с искренней досадой воскликнул он. – Это, радость моя, тот самый Фет, Афанасий Афанасьевич, который лечился от тоски у моего учителя, профессора Бурятина.
– Он вылечил его? – простодушно спросила Таня.
– Нет, слава богу, не вылечил. Читали бы мы тогда какую-нибудь чепуху…
– А мне его жаль, – возразила она. – Это дурно – то, что ты сейчас сказал. Для того чтобы тебе, ну, и другим тоже, достались хорошие стихи, он, бедный, должен был всю жизнь тосковать?
– Да, – твердо ответил Александр Сергеевич. – Похоже, что так. Случайного ничего не бывает. Каждому из нас суждено то, что суждено.
– Значит, если со мной или с тобой что-нибудь случится… – прижимая ладони к щекам, прошептала она. – Или ты вдруг разлюбишь меня, или еще что-то…
– Значит, так суждено. – Он сильно, как это часто случалось с ним, побледнел. – Никогда никому не завидуй. Смотри, как в природе устроено: одно дерево растет в тени, другое на солнце…
– При чем тут деревья?
– Как я люблю, когда ты вот так внимательно смотришь, стараешься что-то понять! – засмеялся он. – У тебя рот открывается, а глаза темнеют. Радость моя! – Александр Сергеевич притянул Таню к себе и снова поцеловал. – Два дерева. То, что в тени, растет медленно, света ему не хватает, и оно слабое, невзрачное. А то, что на солнце, цветет, зеленеет. Но, если солнце становится слишком сильным, а дождей долго нет, оно засыхает, сгорает, а слабое и невзрачное, которое всю жизнь было в тени, – оно-то как раз выживает, живёт себе дальше. Вот так и с людьми. Что мы знаем о жизни?
– Сашенька, – прошептала Таня, – ты не хочешь, чтобы я стала… не хочешь…
Она покраснела до слез и запнулась.
– Чтобы я женился на тебе? Нет, радость моя, не хочу.
Она отшатнулась от него.
– Обиделась, да? – И он обнял ее, притиснул к себе. – Дурочка моя маленькая! Я тебя берегу. Нельзя нам жениться.
Таня тихо заплакала.
– Тогда объясни мне: зачем я тебе? Я убегаю, вру, придумываю какие-то предлоги, и дома, наверное, давно догадываются. А кто я? Зачем я сюда прихожу? Мне перед Илюшей стыдно, ей-богу!
– Ты мне любовница, и в этом нет ничего стыдного. Я тебя люблю, и ты меня любишь. Любовницу любят сильней, чем жену. Жене больше жертвуют, это другое. А жениться нам нельзя. Уж ты мне поверь.
– Почему? – не переставая плакать, пробормотала она.
– Да так… Люблю я тебя очень сильно. Можешь не сомневаться.
Таня низко, как виноватая, опустила голову.
– Пойдем полежим, – властно сказал он. – Пойдем, моя радость, не плачь, ради бога.
В результате многочисленных поражений весною и в начале лета 1916 года русское командование перебросило на юго-западный фронт значительные резервы и создало Особую армию генерала Безобразова, которая получила приказ разгромить противника в районе Ковеля и занять город. К пятнадцатому июля 4-я австро-венгерская армия фактически была разбита. Русские захватили 450 тысяч пленных и много других, столь же ценных трофеев. К августу, однако, наступление русских войск приостановилось. Несмотря на то что каждому солдату было ясно, что его героические действия привели к полуторамиллионным человеческим потерям во вражеской армии, а с точки зрения военного искусства, брусиловский прорыв выявил совершенно новую, неведомую прежде форму военного прорыва, основное открытие которого состояло в том, что оборона прорывается одновременно на нескольких участках фронта, а не на каком-то одном, как это делалось раньше, – несмотря на всё это, личный состав русской армии чувствовал всё большую и большую усталость.
Человека, конечно, всегда можно очень сильно наказать. Ребенка так не накажешь, как взрослого, а тем более старого человека. У ребенка что отнимешь? Ну, игрушку, ну, конфетку, выпороть можно было в прежние, глухие, невежественные времена, запереть в темной комнате. Что еще? Ей-богу, фантазии даже не хватит. Другое дело – взрослый! Ведь тут сколько сразу: и дыба, и кол, и распять, и повесить, в смоле извалять да поджечь, которые шустрые – сразу кастрировать, а если жена неверна, так ее, подколодную, в землю – живую, живую! А то не почувствует!
Короче, всего очень много, на все просто вкусы.
Василий Веденяпин чувствовал себя не просто взрослым, теперь он всё чаще чувствовал себя старым человеком. Он очень устал. После Арины у него много было женщин – и были полячки, и были румынки. Одна немолодая, очень красивая и нежная полячка вдруг так напомнила ему маму, что он испугался и сразу же бросил ее.
Прежде он считал, что нужно во что бы то ни стало продолжать войну, потому что та надежно прячет его от жизни, но постепенно одолевавшая всех усталость, полная неразбериха, густота смертей и ранений сделали свое дело. Он стал всё чаще думать о доме, просто о доме – не об отце даже, – а о том, что там, дома, есть, наверное, чистая постель, и можно раздеться, помыться, лечь в эту чистую и теплую постель, накрыться знакомым одеялом и спать, слушать хруст разгоревшейся печки, спать в этом тепле, в этом хрусте, спать, спать…
Письма, которые приходили от отца, начали настораживать и раздражать его. В них появилась незнакомая бодрость, которой неоткуда было взяться, если только отец его не влюбился. Особенно странным и неуместным показалось Василию то, как он вдруг написал ему о том, что в Москве наступила весна: